этими бездонными глазами, притискивая бледненького, тщедушненького Младенчика ко груди, долго – веками – молчащая Северная Богородица, и он, потрясенный ее взглядом, широко покрестился ей, поклонился в пояс, да так и не смог оторваться от этих глаз – все стоял и стоял, все смотрел и смотрел, пока не начало его колотить крупной дрожью, горячечной, как безумного. Он перекрестился еще раз, не отрывая своих глаз от ее, и тут ему показалось, что глаза дрогнули, что нежные, земляничные губы шевельнулись. «Матушка, Царица Небесная!..» – бормотнул он: она и в самом деле глядела на него. Он шагнул шаг в сторону, отступил в тень, в иной угол, в дальнюю нишу – и там она нашла его глазами без краю, без дна. Слезы и смех кипели во тьме огромных, как два моря, очей. Она притягивала его. Она говорила глазами: подойди. Он подошел. Ноги были как ватные, не держали его. Он весь взмок под тулупом. Поднес еще раз троеперстье ко лбу. Склонился. Припал губами к серебру оклада, к скани. Острый рубин вонзился ему в губу. Он поднял голову – по подбородку стекала струйка черной крови. «Ишь, растрескались-то губенки на морозище, – прошамкала рядом с ним молельщица, старуха, – инда приложиться к Чудотворной неможно». «Она Чудотворная?! – обернулся он к старухе живее небесной вспышки, – ее можно попросить о чуде?!» – «Как же нет, – зашамкала, зажевала, закивала старуха, – как же нет. Проси, милок дорогой, и все тебе дадено будет». Он упал на колени. Поднял к Ней лицо. Он бормотал, губы его сами вздрагивали, выплевывая в горько-сладкий воздух посадской церкви все, все – до конца. Без остатка. Он не сознавал. Сознанье ушло. Оно не нужно стало. Она и так слышала его – вне сознанья, вне слов и дел; вне даже его дыханья, в холодной церкви с шумом излетавшего из уст и зависавшего белым облачком около его искаженного предчувствием и просьбой о Великом, жалкого, сморщенного, смертного лица. Он говорил с Бессмертной о любви. Он любил ее и признавался ей в любви. Он любил ее тогда, в темном и смрадном, грязном, заплеванном и засморканном воском, опилками, нанесенными на сапогах и катанках, озаренном чистыми скорбными, горячими, как детские сердечки и щеки, маленькими свечками, многострадальном, затерянном в северных лесах храме так, как никогда еще никто не любил на свете никого.
Он лишь сейчас понял, вспомнил это.
Никто?! Как ты можешь рядиться за кого-то?! Бог за тебя ответчик или ты сам?!
Она клонилась над ним все ниже. Она горела над ним закатом. Какие чистые, льющиеся линии тела. Тело, все родное. У Богородицы под тканями хитона – тоже?! Не святотатствуй, моряк. Ты чудом выжил. Ты чудом встретил свою женщину. Вот это – его женщина?! Это не женщина. Это…
Ее губы мерцали тепло и душисто у самого его рта.
– Поцелуй меня, счастье мое, – сказала она медленно и тягуче, по-русски, выдохнула, как ребенок выдыхает жар воспаленного, бедного сердца на морозное, затянутое искристой колкой слепотой зимнее стекло.
И он наложил губы на ее губы, как обжигающий сургуч.
И она заплакала.
И