Зачеркнуть. Без чернил.
«Шуше – «Спас–Эммануил», «Спас – Лоза Истинна», «Спас – ярое око»
и Матушку-«Елеусу», фантаскоп со стеклянными пластинками для туманных картин, «Ниву» за 1911-й год и альбом с карточками ей же,
Псалтирь с серебряными застежками,
лестовку, молитвенник сафьяновый – Липе,
«Николу дырявого»,
«Николу паленого» и «Прибавление ума» в храм снести,
к отцу Ульяну…»
Теперь можно снести. Пусть снесут.
«Дома Малый и Большой – за живущими в них. Платье – нищим.
Книги…».
А что делать с библиотекой? Кому нужна пыль собрания сочинений отмененных авторов? Книга – дух, не тело, не плоть. Книга – воздух, книга – слезы; как отдашь? Про библиотеку подумать и вписать. Память на девяносто первом году принялась шельмовать. Прошлым годом сносно вела, а нынче себя оговаривает. Жил каждый день и незаметно из мальчика стал старик. Теперешняя жизнь сузилась так, что оторванная пуговица, расколотая чашка, выпавший снег – событие.
Лавр Павлович выключил лампу под зеленым плафоном и тут же снова включил. Зажег от спички витую стеариновую свечу и вовсе погасил зеленый. В горсти трепыхалось пламя, обжигая узловатые пальцы и едва освещая спинку кровати, подлокотник кресла и угол с книжными полками – часть разгороженного, тесного, а прежде просторного, в два окна, кабинета. Опасаясь заскрипеть дверными петлями, крадучись выбрался в приоткрытую дверь и зашаркал ближе к спальне Шуши. Свет тащился за свечой через весь зал.
От оконного занавеса на бахрому гобеленовой скатерти и львиные ножки «Бехштейна» пролегла безукоризненная игла лунного луча. Приостановился у рояля, порицательно покачав головою, как на вещь странную, не входящую в его смертную опись. Задержался возле круглого стола, прислушался к сонному голосу из комнаты внучки.
«В горнице, где мы собрались, было довольно светильников… Меж тем отрока привели живого, и немало утешились».
– Шушка, вслух читаешь?
– «…И провожали его до корабля».
Александра шумно захлопнула книгу.
– Тсс…не греми. Спят. Ставлю вопрос: откуда это? Знакомо.
– Так…
– Уж и ответить трудно. Помешал. Всем мешаю.
– Деинька, иди спать.
– Каждый день докладываю им про болезнь «старуху-бессонницу». Не удосуживаются запомнить: прежде второго часу не почиваю.
– А нянька говорит, от бессонницы молиться святым Киру и Иоанну.
– Пустое.
– А я вот читала, древние греки под постель клали лавровую ветку, чтоб сны снились.
– Победные?
– Вещие.
– На что мне? Я всё повидал из жизни своей.
– А который теперь час? «Макарий» всё молчит.
– Не на то дана ночь, чтобы всю её спали. Послушай лучше, что отец твой пишет.
Старик отступил с порога в темноту зала, склонился со свечою над столом и, надев очки, подвязанные на веревке вокруг шеи, громким шёпотом принялся зачитывать: «Люблю огни малые: ночники, настольные лампы, матовые светильники в дребезжащих вагонах, как задраенные иллюминаторы. Люблю свечи и лампады – свет утешающий. Люблю свет, дающий призрачность покоя в круге своем, обещающий увод от напастей, что во мраке за ним. Тихий свет – дар и благодать, точка притяжения. Тянет из темноты поднырнуть в круг абажура, под благодать. Люблю тлеющие угли, светотени, блики, светлячковые переливы, но не огонь яростный: не лучину, не факел, не сторожевое пламя костров у бивака. В тихом свете пишут письма, читают Псалтырь, под ним штопают и вышивают, убаюкивают дитя, творят молитву». А теперь, Александрин, я поставлю тебе вопрос: кто из нынешних такое читать станет? В стране серой попахивает, что качествует о близости нового разлома. Я запах серы издали чую.
– Деинька, иди спать. И я ложится стану. Папа пишет не настоящему, он будущему пишет.
– Нет, ты послушай: «Люблю время между волком и лисицей, когда мощь дневного света притушена, когда сумерки встают над миром, неполный свет замедляет течение минут, виден сам переход от света к тьме. Выпадает суета из рук; и руки вдруг без дела возлежат на коленях, как холмы недвижные, а взгляд устремляется в листву, в кроны и выше, выше. Какой закат нынче? Будет ли вёдро завтра? Вон ласточка все норовит под стропила забиться, шурша крылом на вираже. Тише шаг, глуше звуки, медленнее речи, мягче сердце».
– Деда, ты плачешь?
– Не помнишь, когда я последний раз плакал? Надо записать. Мне жалко сына, прежде он обладал способностями…
– Папа и сейчас такой – способный.
– Нет, шалишь. Был, да весь вышел. Благодаря матери твоей – конкубинке и мшелоимке. Трагедия вещности. Евгений мог бы стать журналистом-международником. Но матери твоей не подходила его зарплата в газете. Оттого и микроскоп подарила, в издёвку. Оскорбительно.