Если отдельные люди и бросали вызов этим осуждающим речам и барьерам, создаваемым ими, то они оставались отдельными людьми; и как среди других народов о наших системах не говорят вообще или говорят только с презрением, так и среди нас, которые в других вопросах по праву претендуют на славу поставщиков знаний, в течение трех десятилетий ходили только темные и смутные слухи о том, что было достигнуто для философии иностранными учеными. Как бы быстро мы ни пересаживали на нашу почву иностранные научные открытия, как бы чисто и живо ни звучала для нас лира других народов: в течение двадцати, а может быть, и тридцати лет в нашей стране не появилось почти ни одной публикации, ни одной подробной оценки зарубежного философского труда. Тем спокойнее мы можем играть своими формулами в сладостной саморефлексии и успокоенности! Очевидно, что такие взаимоотношения не могут способствовать прогрессу и репутации философии. Натуралисты, дельцы, словом, все те, кто непосредственно соприкасается с жизнью, уже с презрением смотрят на науку, в которой, если бы взаимоотношения были правильными, они должны были бы искать и находить глубочайшее объяснение всему, что может стать проблемой для более серьезных мыслителей среди них. И мы не можем доказать, что они были неправы. Ибо не является ли основным условием всякой философии то, что она должна определять и разъяснять то, что природа и жизнь дают нам в зыбком, запутанном и неясном виде? Как же можно винить тех, кто презрительно отворачивается от учения, которое вознаграждает за самые упорные усилия не более чем суетной славой, что один понимает то, чего не понимают другие, а в остальном лишь еще большей неясностью и тревожной путаницей понятий?
И как долго продлится эта слава? Во Франции и Англии люди могут все еще верить, что вся Германия занимается только метафизикой (2); даже те несколько десятков голов, которые образуют школу здесь и там, не читая ничего, кроме своих собственных трудов и друг друга, могут все еще воображать,