Таким образом, исследовательский поиск нужно направить прежде всего на идею реальной потери. Вероятно, эта идея тем более уместна, чем в более строгом смысле она относится к тому, чем мы обладаем. Действительно, тот предмет, которым я обладаю, может быть мною со всей очевидностью утрачен. Вот этих часов, с которыми я свыкся, чувствовал своими, больше нет со мной; они слетели, или кто-то их взял, – я их утратил. И отсюда следует, по-видимому, такое заключение (поспешное, но его следует зафиксировать): в той мере, в какой я считал себя обладающим другим, я могу действительно сознавать, что я его потерял; и поэтому, например, будет правильным сказать, что теряют своего ребенка. Но тут же возникает трудность, осложнение: может показаться, что то, чем я не владею, мне по определению чуждо и я не могу в действительности потерять то, что никогда не было моим. Следовательно, нужно исследовать эту промежуточную область, выступающую как область «с», «вместе» (de l'avec) [и которую Сартр столь странным образом не заметил].
Пока я вижу лишь одно: то, что я писал относительно наваждения, безусловно связано с обладанием. Допуская навязчивое представление последнего состояния или последнего образа, я превращаю любимое существо в вещь, которая и в самом деле оказывается потерянной. С подобной вещью я не могу образовать подлинного «мы». И если имеется недоступное разрушению, то лишь исходя из «мы» я могу его помыслить.
Однако, это – только лишь начало. И теперь следовало бы показать, что именно в мире обладания, или имения (de l’avoir), противоположность между образом и самой вещью (res ipsa) выступает с максимально мертвящей силой. Чем более исчезнувшая вещь переживается как моя, чем выше у меня требование считать ее лишь моей, тем сильнее я акцентирую факт ее исчезновения. Вещи больше здесь нет. Возникает глубокое напряжение между реальностью и субъективностью: я хочу сказать, что реальность пропажи вещи тем мучительнее переживается, чем больше я с нею сжился, чем с большей страстностью я приписывал ее себе. И боль в данном случае выступает как ущерб в прямом и точном смысле этого слова. Я страдаю из-за себя и в себе самом. Но страдание, как и сама любовь, имеет и другой свой полюс, поскольку оно есть страдание из-за другого, за него (for his own sake)[51].
Здесь, возможно, уместно заметить, что чем в большей степени исчезнувшее существо действительно мыслится как бытие (но что это действительно означает?), тем в меньшей мере оно схватывается как владение и тем, следовательно, меньше его исчезновение будет ощущаться как потеря. [Надо сказать, что, к несчастью, все наши привязанности являются по своему характеру отношениями владения, что чудовищным образом ограничивает практическую значимость подобного наблюдения.]
Прежде