– Вы утверждали, что в этом прогнившем слое со всех сторон ложь.
Он подхватил, благодарно взглянув на него:
– Да, да! Сам собой этот слой держаться не может. Он пытается, чтобы держаться, повести народ в свою ложь, но народ оказался самостоятельным и, главное, начинать понимать эту ложь нашего верхнего слоя. Как же вам можно молчать?
Иван Александрович спокойно поставил посреди круга две точки и вдруг прямо посмотрел на него тоскующими большими глазами:
– Сладить никак не могу, сколько ни бьюсь.
Он обрадовался, что угадал, что не обманулся в этом славном, в этом без сомнения, замечательном человеке, который всё интересней, всё нужней становился ему. Он, широко улыбнувшись от счастья нерешительной, неумелой улыбкой, взволнованно подхватил:
– Ещё бы сладить! Наше дело такое! Тут надо себя двадцать раз поломать!
Иван Александрович медленно, будто совсем безразлично отвернул свою круглую голову и, уже опять равнодушно уставясь на конец своей трости, которым чертил в своем круге нос картошкой и улыбчивый рот и приделывал громадные уши, неохотно ворчал:
– Себя-то ломать больно трудное дело, это ведь не других разных каких, тех-то легко. Не всегда и охота. Я вот из Петербурга поехал было в Мариенбад…
Он по этим словам угадал и застенчивость, и усталость, и недоверие к своим собственным силам перед, может быть, слишком значительным не до конца додуманным замыслом.
Он заспешил:
– И, конечно, конечно работали там!
Иван Александрович вдруг умолк с совершенно застывшим, окаменевшим лицом, с каким-то внезапно-странным подозрением взглянул на него одними щелками враждебно съеженных глаз и быстро, с испугом спросил:
– А вы к тому не пойдете?
Он опешил:
– К кому?
Иван Александрович наклонился и прошептал ему в самое ухо:
– Ну к тому-то, к черкесу-то нашему, а?
Он растерялся, глупо спросил:
– Что же, здесь и черкесы кочуют?
Иван Александрович зашептал:
– Один он, главный на всех, остальные у него под началом. Сидит и ждет, когда я что-нибудь напишу, подпускает подручных ко мне, подслушивают, бумаги крадут. Зажился в палестинах-то этих… Что знал когда-то, переписано всё… А писать зудит, неодолимо, страшно зудит… Вот и пользуется всем от меня… который уж год…
Ему стало чего-то неловко и стыдно, он словно бы был виноват. И заговорил он, точно хотел оправдаться, пряча глаза:
– Видите ли, Иван Александрович, всё может быть, но вот я представить себе не могу, как это можно писать по чужому, тем более красть. Я не умею выдумывать ни фабулы, ни интриг. У меня идея своя, из идеи создается поэма, поэма забирает в себя всё то, что дает ей сама жизнь. Это уж так получилось…
Иван Александрович сердито удлинил нос начертанной роже и, торопясь и волнуясь, набросал ей на лоб прядь волос:
– Так