форм. Невозможно было более отшатнуться от старого берега, невозможно было смелее жечь свои корабли, как это сделал наш народ при выходе на эти новые дороги, которые он сам себе с таким с таким мучением отыскивал, а между тем его называли хранителем старых форм, допетровских, хранителем тупого старообрядства. Конечно, идеи народа, который оставлен был без вожатого на одни свои силы, были иногда и чудовищны, а попытки новых форм безобразны, но в них было общее начало, один дух, вера незыблемая в себя, сила непочатая. После реформы между ним и нами, сословием образованным, был один только случай соединения, Двенадцатый год, и мы видели, как наш народ себя заявил. Мы тогда только поняли, что он такое. Беда в том, что нас-то он не знает и не понимает, Но вот теперь разъединение подходит к концу. Реформа Петра дошла до самых последних пределов. Дальше идти ей нельзя, да и некуда, дороги ей дальше нет, она всю свою дорогу прошла. Отныне все наши надежды должны связаться с народом, только с ним и больше ни с кем. Но что это за элемент русской жизни? Обновит ли он нашу общественность? Есть ли в нем тот элемент, какой хотят видеть наши теоретики? Вопрос о народе – это вопрос о жизни, вопрос о смысле её. От того как решится этот центральный вопрос, зависит наша судьба. Но теоретикам этот вопрос не решить. Теория хороша только при некоторых современных условиях. Если она предполагает формировать жизнь, она должна подчиниться контрою её, то есть самой формируемой жизни, иначе теория станет посягать на нее, закрывать на факты глаза, начнет нагибать к себе жизнь, то есть отрицать те её стороны, которые противоречат раз навсегда принятым принципам. Тут именно художник может сказать свое веское, свое разумное слово, и вам ли молчать, вам ли отклоняться от служения общему делу?
Нет, морщинистые широкие веки в назревающих ячменях и белесых ресницах не дрогнули, не приоткрылись, глаза не блеснули в ответ, трость не двинулась в переставшей напрягаться руке. Казалось, новая тяжесть навалилась и надавила на грузные плечи.
Иван Александрович только вздохнул и качнул головой:
– Очень лестно, Федор Михайлович, что вы такого мнения обо мне, если оставаться честным и подойти к вашему предложению с неблагодарными и потому неверными чувствами, а с холодным анализом, как и быть надлежит, именно мне приличней всего промолчать об этом, без сомнения, важном вопросе. Время наше, в самом деле, особое, необычное время. Современники о своем времени часто судят поспешно, им, знаете ли, очень уж хочется, чтобы всё, всё сбылось, как задумано, а ведь такого никогда не бывает. И вот, из-за несбывшихся-то надежд, современники изволят сердиться и потому многое видят искаженно, не так, в другом свете. Я вот думаю иногда, что о нас скажут потомки, и не близкие, а, может быть, через сто или там двести лет. Вы подумайте, рабства не стало. Потомки, я полагаю, позавидуют нам, что мы с вами переживаем величайшую эпоху русской истории, и от этой эпохи потянулась необозримая перспектива всей громадной будущности