– Занятно, – только и сказал на это царь.
– Тут царь опять помолчал, чуть прищурив чудное круглое око своё, испытывая Пушкина:
– Значит, ты не был бы на площади в день возмущения, если бы был в Петербурге четырнадцатого декабря?
Всё в Пушкине замерло. Решительное настало в разговоре. Пушкин бывал иногда робок и странным образом застенчив. Но, подготовив себя, и перед дуэльным выстрелом стоял не моргнув. Это он себя потом изобразит в повести «Сильвио», плюющим черешневые косточки под прицельным прищуром. Такое с ним было.
– Не буду лукавить – я встал бы в толпу мятежников. Там были мои друзья!.. Я и теперь не перестал их любить…
– Да можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер? – Это единственный вопрос, который Николай Павлович подал чуть живее, чем весь остальной его разговор, размеренный, как водопад, или как бег облака.
– Все, кто знали его, считали сумасшедшим. Можно только удивляться, что его сослали с людьми умными, во всяком случае, действовавшими сознательно.
– Ну, хорошо, я думаю, подурачился ты довольно. Теперь ты в зрелом возрасте, пора быть рассудительным. Меня беспокоит, что у тебя нет желания работать. Я призвал тебя, чтобы ты послужил России. Какого цензора ты бы хотел?
– Государь, я много думал и теперь сам себе могу быть цензором…
– Этого, однако, сделать нельзя. Цензуры из-за одного Пушкина я отменять не стану.
– Государь, я говорил уже, что цензор важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Это место должен занимать человек неуступчивой чести и высокой нравственности. Мне надо верить его уму и познаниям. Он должен быть смел, чтобы уметь отстаивать свое мнение даже пред Господом, коли будет нужда…
Царь хмурит брови. Однако лицо его вдруг светлеет в усмешке.
– Тяжела задачка, но, кажется, я одного такого человека знаю… Даёшь ли ты мне Пушкин, слово переменить образ жизни, образ мыслей, образ музы твоей…
Пушкин долго и мучительно думает. Подвижное лицо его отражает жестокое волнение. Похоже, он должен решится на некий отважнейший в жизни шаг. Он что-то мучительно взвешивает. И, видно, решается, наконец, почти в судороге. Во внутреннем кармане сюртука та бумага, он достает её. Решительно шагнул к камину, для чего ему надо едва ли не повернуться к императору спиной… Бросает бумагу в огонь. Пульсирующие, как кардиограмма, строчки пропадают на мгновенно истлевшей бумаге.
– Простите, Государь, это мой ответ…
– Не понимаю, – царь в замешательстве. – Я вижу, с поэтом нельзя быть милостивым. Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежишь, но ты забываешь, что я тоже люблю Россию, я не враг своему народу. Я хочу, чтобы он был свободен, но тогда лишь, когда для того созреет…
В миг становится холодным и тёмным, как лесной омут, взгляд царя. Будто гроза занялась в туче бровей.
– Государь, вы не так меня поняли. Этот ответ мой таков,