Медсестра с силой отпихнула его слабую голову от своих коленей, ударила по рукам.
– Зина, ты это видела?
– Ничего, я ему устрою! – хмыкнула Зина и показала старику свой красный кулак. – Вот только в палату вернемся!
Горькие слезы текли по его щекам. Хоть чуточку милосердия, самую малость, и не было бы так темно в этом кабинете, в длинных коридорах, в госпитальном здании насквозь пропитанном, как его зловонный от пота подгузник, и болью, и страданием, и отчаянием.
Едва его вернули в палату, старик тут же вжался в свою подушку правым ухом, и больше не поднимал головы. Зина зло заправляла его высохшее, измученное тело в новый подгузник. Он больше не помогал ей. Чувствовал, как она яростно выкручивает суставы, рвет простыню под ним, желая заменить ее свежей. Теперь старику было все это безразлично. Вдоволь наплакавшись под рентген-аппаратом, он больше не хотел жалости к себе. Не было страха, стыда, чувств. Только внутренний холод от происходящего. Где-то глубоко в сознании зародилась уверенная мысль, которая приносила облегчение: если нельзя покинуть это отделение на своих ногах через центральный вход, то всегда можно попрощаться с ним на каталке через морг. Блок интенсивной терапии больше не казался угрожающим, и писклявые аппараты уже не наводили тоску. Все равно! Какая разница как?! Лишь бы не здесь!
Когда принесли ужин, он не встрепенулся, как бывало прежде. Медсестра пыталась его накормить. Он сжимал зубы. Она сердилась. Не выдержав, бросила ложку на тумбочку, выругалась. Ему не было страшно, уже нет. Хотелось, чтобы поскорее закончилась никому ненужная борьба. В душной палате из шести стонущих кроватей никто не хотел умирать, но уже и не жил, а те, что лавировали между кроватями в белых халатах и синих костюмах, не жаждали продолжения этой полужизни.
Старик приподнял голову, осмотрел палату, кровати, пол. На нем все еще лежал разбросанный старенький телефон. «Хоть бы убрал кто!» – подумал старик и ощутил, как сердце сжалось. Выпотрошенное содержимое аппарата: батарея, забившаяся в угол сим-карта – все было напоминаем того, что без них, собранных воедино, он теперь ничем не лучше стонущих бревен, испражняющихся под себя. Теперь он – один из них.
Дверь осторожно скрипнула, замерла, точно задумалась. Опять заскрипела. Воздух колыхнулся, тяжелый, густой, он словно расступался перед чистотой, врывающейся клином в больничную затхлость. Старик боялся посмотреть на дверь. Он вжал голову в подушку, зажмурился. Как лошадь, уставшая, загнанная, шумно потянул воздух в себя. Пахло земляникой, влажными полянами, росной травой. Перепелочка! Танечка!
Она нерешительно постояла у входа, страшась отпустить дверную ручку. Потом шагнула внутрь, закашлялась. Опасливо, мельком, взглянула на кровати, прикрыла узкой ладошкой глаза и побежала к нему. Он помнил. Он знал. Точно так много лет назад Танечка бежала к нему в ночи, не имея больше сил