Положение Марины было безвыходное. Даже Заруцкий хотел ее оставить, хотя Калуга все еще оставалась верна своей царице.
Наконец, Марина родила. Новорожденного назвали Иваном, и Калуга тотчас же присягнула этому новому царевичу, не предвидя, что его ожидает виселица, когда ребенку исполнится четыре года.
Но скоро и Калуга отложилась от новорожденного царевича и Марины, присягнув Владиславу.
В этом отчаянном положении Марина снова вспомнила о Сапеге и писала ему: «Ради Бога, спасите меня! Мне две недели не доведется жить на свете. Вы сильны – спасите меня, спасите, спасите! Бог вам заплатить за это».
Напрасно просила – Сапега не помог ей. Все от нее отшатнулись – остался ей верен один только Заруцкий: вместе они и погибли потом.
Но пока еще имя Заруцкого было страшно. Таким же страшным стало в это время имя Ляпунова, который, соединившись с Заруцким, Просовецким и князем Димитрием Тимофеевичем Трубецким, решился было провозгласить царем сына Марины, маленького Ивана. Но наступил 1612-й год, когда Русская земля, как сказочный Илья Муромец, выпивши, вместо ковша браги, целое море слез и крови, почуяла свой силушку и поднялась на ноги, как поднялся Илья-богатырь после ковша браги, поднесенного ему каликами-перехожими, то есть самозванцами, поляками и всем, что тогда шаталось по Русской земле.
Пятый год уже как Марина в России. Но вот, наконец, и в Польше вспоминают ее, всеми забытую панну из Самбора, московскую царицу. И вспоминает кто же? – все тот же отец, честолюбие которого и погубило дочь.
Вот по какому поводу вспомнили Марину в Польше. Гетман Жолкевский, подобно римскому герой Павлу Эмилию, вводил в Краков пленного, сверженного московского царя Василия Шуйского: маленький, седой старичок с больными глазами въезжал в Краков в открытой коляске, запряженной шестью лошадьми. Пленный царь был в меховой шапке и белой парчевой ферязи. С ним сидели оба его брата. Их ввели к королю. Перед лицом короля московский царь низко поклонился, дотронулся до земли рукой и поцеловал эту руку. Братья царя били челом в самую землю и плакали. Их допустили к королевской руке. «Было это зрелище великое, удивление и жалость возбуждающее», говорили поляки– современники. Но в толпе панов раздались голоса, что тут не место для жалости, а нужна месть за погибших братьев, за польскую кровь, пролитую в московской земле. Отец вспомнил о заглубленной им дочери: раздался голос старого Мнишка – он требовал мести за Марину.
Но голос его пропал даром – Марину забыла Польша.
В