В то лето заправлял местными тощий и злой Ванька Штырь. В отличие от другой шпаны, Штырь славился благородством. Местные и сами поняли, что с ножами не видать им лагерных городских дискотек. Но Ванька развил из этого этическую систему: кастеты тоже не брать, в беспредел не лезть. Если драка – то один на один. В былые дни местные любили прыгать толпой. Идет вожатый с дискотеки, ведет подведомственный пионерский отряд, а тут толпа – навалилась, исколбасила, гогоча – хорошо, если не пырнут, – и умчалась обратно в лес. Пионеры кричат. Вожатый лежит, распластавшись в кровавый блин.
Штырь завел дисциплину: прыжки толпой только если несправедливость. Его поначалу не поняли: «Как так? Везде же несправедливость. Само слово «городской» несправедливость». Штырь разъяснил: несправедливость – если обозвали пидарасом, если сказали про мамку и про отчий дом плохо. Назвали брезгливо «деревней» или «колхозом» – вали толпой. А если просто из-за бабы или стукнулись плечами на дискотеке – один на один. После разъяснений всем стало понятно.
Мы, молодые лагерные пионеры, узнали о кодексе деревенских от инсайдера – толстого Гришки Иванова. Гришка знал про всех все. Гришке надо было выживать в пионерском коллективе: он ужом проникал в любую тайну. За новости, которые он приносил, ему прощали толстое пузо и не били.
«И короче, пацаны – теперь слова «деревня» и «колхоз» под запретом. Про пидарасов тоже лучше не стоит…» – завершил рассказ Гришка. И мы, пионерия тринадцати лет, сказали серьезно, как мужчины из фильмов: «О-о-о». И закурили.
Замес того лета, когда деревенскими правил Ванька Штырь, случился из-за девочки Кристины Буринской. На Кристину плотоядно смотрел весь лагерь. Подозревали, что даже начальник лагеря, партийный 45-летний мужчина, смотрит на Кристину с неуместным восторгом. Березы вокруг пионерских корпусов текли слезами: на стволах пионерия изливалась в любви к Кристине и перочинными ножичками рисовала сердца. Злые языки говорили, что Кристина ходит по ночам к вожатым. Толстый Гришка Иванов божился, что видел это сам.
Проблемой лагеря в то лето были не только местные и всеобщая любовь к Кристине. Из городского интерната приехала на третью смену Оксана Рябко, амазонка 15 лет. Таких девочек мы еще не видели. В интернате – а все мы учились в школах, и само слово «интернатский» уже равнялось тяжкому преступлению – Оксана была одной большой головной болью. Она плевала в лицо учителям. Она носила пацанские штаны и стриглась под полубокс: сзади лысо, спереди чуб. Это был новый тип девочки, новый тип человека, это был ницшеанский Заратустра во плоти, – и мы старались не связываться с Оксаной. Оксана была жесткая, как кремень.
Ее приезд в лагерь начался со скандала. Ночью Оксана что-то такое сделала со своей соседкой по пионерской палате. Что именно – мы не знали, толстый Гришка Иванов говорил всякое, но мы не верили: «Такого не может быть! Что сделала?! Заставила что?!» Вскоре Оксанку Рябко вывели