– Разве я не познал его вероломства? Разве у меня нет причины? Как еще я могу к нему относиться! Не он ли нарушил слово, данное мне, а также моему отцу, которого (и я всегда буду в этом винить себя) я предал и который вынужден был бежать, что повлекло его смерть?
– Но это было дело рук Фрегозо.
– Фрегозо без Андреа Дориа – ничто. Они беспомощны. Сделать Оттавиано дожем! И замечательным дожем. Бог свидетель. Чума здесь, в Генуе, а этот Фрегозо, достойнейший ставленник Дориа, забыв о долге, в панике бежал, спасая свою шкуру.
Хозяйка успокаивающе похлопала его по руке.
– Я понимаю. Но… – Она заколебалась, потом продолжала едва ли не со страстью: – Ах, но ведь это означает, что вы сделали месть целью своей жизни! Однако это слишком черное чувство, чтобы носить его в сердце. Что-то вроде чумы, разъедающей душу.
Просперо не был сентиментален, но страстный тон женщины, которую он считал воплощением беспечности, взволновал его. Однако он лишь вздохнул и задумчиво ответил:
– Это мой долг. Долг перед моим родом, члены которого находятся в изгнании.
– Потому что они боролись против французов. Если они будут побеждены, ваши родные вернутся. Неужели и тогда примирение невозможно?
– Примирение? – Он почувствовал, как к лицу приливает кровь, но сдержал себя и только покачал головой. – Сначала необходимо искупление.
Женщина посмотрела ему в глаза, и он увидел, как серьезно ее милое овальное лицо, как печальны ее глаза под пушистыми бровями.
– Монна Джанна, мои заботы не должны угнетать вас. Я так считаю их пустячными.
Но в тот же миг Просперо понял, что это неправда. Разговор с хозяйкой разрушил грезы, пробудил воспоминания о забытом прошлом и тревогу о будущем. Теперь Просперо снова здоров и не имеет права праздно сидеть в этом доме. Долг императорского офицера повелевал ему быть в Неаполе с принцем Оранским. Отступничество Дориа от Франции и уход его флота – подтверждение того, что принцу необходим флотоводец. А сыновний долг предписывал Просперо навестить и успокоить мать, находящуюся во Флоренции.
Наутро он сообщил о своем решении мадонне Джанне. И добавил совершенно искренне, а вовсе не для красного словца:
– Я чувствую себя так, словно должен разделить свои душу и тело!
Она не сразу ответила ему. После короткого молчания хозяйка взяла лютню, лежавшую рядом, и, как только струны затрепетали под ее длинными пальцами, тихо запела.
Испытывая сразу и очарование, и изумление, и восторг, и благоговение, сидел он и слушал песню, которую сочинил, когда кровь его уже была заражена чумой, песню, зародившуюся в нем при первом взгляде на эту женщину.
Последняя строка тихо замерла на ее губах:
– Con i ginnochi chini a tua beltade[18].
Лютня умолкла.
– Всего лишь слова, – сказала она. – Яркие