и невнимательности к тому немногому, чем он располагал, и – кстати, – потому, что то немногое всё же было неисчерпаемо), – предаться же какой-либо идее оттого, что она почудилась ему, находящемуся на вечном полпути, родной, – казалось легковесным.
О. был убеждён, что причина, по которой большинство людей впивается в нечто (идею, систему, религию, партию), – не есть их исчерпанность (что – единственное – оправдывало бы такое безволие), но именно легковесность, которая позволяет думать, что можно спастись за чужой счёт. Так что атеизм не как идею, но как трезвость самопознания презирать, он полагал, не за что.
Далее, думал он, оставив в покое философию и религию, так как если они и соблазняют полусведущих, то всё же чем-то, что извлечено (пусть не ими) из того забытого остатка, который есть родина человека, – можно сказать, что политика – лучшая политика! – совращает тем, чего в человеке внутреннем нет вовсе: добыванием свободы и благоденствия своим собратьям. Напрасный труд! – взаимная несвобода только растёт, ведь публичное самопожертвование, каковой и является политика, обязывает и жертву, и тех, во имя кого она совершена, – к ритуалу – будь то восхищение, преклонение, отвержение или что-нибудь ещё, помельче, – обязывает к реакции, как игра или сплетня.
О. просматривал газеты и видел, как журналисты и писатели изощряются в прозорливости, принимая или не принимая нового политического лидера или новую политическую систему, с какой неизбежностью вовлечены они в эту игру, не подозревая, что одурачены (даже если умны и прозорливы, потому что государство как раз и хочет, чтобы человек думал не о себе, но о нём, государстве, то есть о чём-то неизбежно плохом), не видя опасности своей вовлечённости, а именно: своего на самом деле равнодушия к исходу политической борьбы и заинтересованности в единственном: в том, чтобы их правота, ум и слог были оценены по достоинству.
Чего же стоила их вдохновенная ненависть к диктатуре, вопрошал О., если сами они добивались того же, но в хитрой и более опасной области – в области
неискренней мысли? Они принадлежали, продолжал О., к тому роду «творцов», которые работают не от избытка, но от недостатка, а потому были разновидностью политиков, рвущихся к власти и, кстати, захватывающих её.
Бывшие диссиденты, иронизировал О., по определению прикованные к политике и проявившие в годы диктатуры дальновидную отвагу, рискуя, а иногда и расплачиваясь жизнью (и никогда не воспринимавшие положение узника как законную плату за собственное тщеславие, но – всегда – как незаслуженное наказание), теперь из решек стали орлами и расселись на вершинах, проявляя, быть может, ещё большую (но менее дальновидную) отвагу, одобряя новую демократическую власть (или даже критикуя, но непременно оговариваясь, что вот-де, позволяют же и критиковать, то есть всего лишь усложняя лишние мысли), – между тем орлы не замечали, что сидят на декоративных скалах в хорошо сработанной клетке.
Бывшие непризнанные гении сворачивали головы одряхлевшим