Не сердитесь на меня за это письмо!
Надя Н.».
Главн. почт., востр.
Алексей Фомич не рассердился, хотя мог бы и рассердиться, если бы написал кто-нибудь другой, какую ему нужно лошадь для картины и какой у него должен быть пристав. Давно уж отвык он от чьего бы то ни было вмешательства в то, что он делал. Наде же он не только извинил ее приподнятый тон, но он был почему-то даже приятен ему: как будто она и в самом деле вошла к нему в мастерскую, чтобы сказать то, что у нее написано разгонистым почерком на палевом листочке плотной бумаги, пахнущем жасмином.
И после того, как улеглось в нем впечатление от письма, он вытащил на свет спрятанный было холст «Демонстрации», раскатал его на полу, прижав углы, несколько минут разглядывал его, представляя картину уже законченной, потом начал снова прибивать холст на подрамнике.
Вспоминая при этом яростное желание Нади сфотографировать для него непременно какого-то петербургского пристава, он даже развеселился. Он наметил уже, как вполне подходящего, одного из здешних приставов, и фигура его, неряшливо сидящего на гнедой лошади, была уже неотделима в его мозгу от остальной картины, но все-таки не без любопытства взглянул бы он на фотографию того пристава, которого облюбовала Надя.
Иногда бывает нужно очень немного, чтобы художник, вечно ищущий лучшего, отбросил найденное хорошее.
Несколько новыми глазами взглянул на все в целом на своем холсте и на каждое лицо там Сыромолотов после письма Нади.
Для него самого новым оказалось то живое участие в его работе, какое дошло до него от ее непосредственных слов. Ей, девятнадцатилетней курсистке, почему-то захотелось, чтобы картина вышла как можно лучше. «Что ей Гекуба и что она Гекубе?» – не один раз повторял про себя Алексей Фомич, но тут же припоминал какое-нибудь место письма и улыбался. Ее желание «позировать за всех, даже за лошадок» он не считал простою фразой, брошенной для красного словца: ясно для него было, что будь она здесь, а не в столице, или будь он в столице, а не здесь, она сумела бы действительно стать ему полезной, чтобы картина получилась, говоря ее же словом, «бесподобной».
Два десятка строк письма обыкновенной, казалось бы, Нади, каких чрезвычайно много, не только усадили на привычный табурет снова его, художника, смытого было нахлынувшей волной, но еще и утвердили на этом табурете прочнее, чем он сидел прежде. И, думая об этом в своей мастерской, он не мог не бормотнуть время от времени:
– Вот так Надя, скажите, пожалуйста!.. Это называется: «Утаил от мудрых, открыл младенцам»…
И думал, готовя краски и кисти для работы: «Что же все-таки может быть открыто младенцам? – только инстинкты… Между прочим, конечно, инстинкт самосохранения… Не глядит ли именно этот инстинкт