И такой случай представился 20 ноября. Благодаря 450 долларам, занятым у мецената российского происхождения, Сергею удалось в последнюю минуту договориться о концерте в Aeolian Hall (Эолиан-Холл), на третьем этаже 17-этажного небоскреба, расположенного напротив Райант-парка и Нью-Йоркской публичной библиотеки. Прокофьев ожидал увидеть небольшую толпу завистливых местных пианистов, но, к его удивлению, успех выступлению обеспечил менеджер. Удалось собрать почти полный зал, рассчитанный на 1300 мест. Чем дольше длился концерт, тем ближе к сцене подходили зрители, чтобы наблюдать за блистательным исполнением искрящегося скерцо и финала сонаты для фортепиано № 2. Однако, к смятению Прокофьева, из предоставленного ему инструмента с трудом удавалось извлечь нужные звуки, один раз он даже допустил ошибку, но вышел из положения с честью – Сергей барабанил по клавишам «Стенвея», пока не добился необходимого fortissimos (фортиссимо). Его пальцы почти утратили чувствительность, но он одержал победу.
Сергей включил в программу произведения Скрябина и Рахманинова в надежде на то, что последний придет на концерт. Рахманинов недавно прибыл в Нью-Йорк, и Сергей рассчитывал удостоиться внимания и уважения соотечественника, пианиста и композитора, достигшего высот славы, к которым Прокофьев пока только стремился. Но Рахманинов обошел вниманием его выступление, и Сергей сделал вывод, что тому просто неинтересны «взгляды молодежи»[52]. Очевидно, он «продал душу дьяволу за американские доллары», презрительно хмыкал Сергей, если вместо серьезной музыки исполняет популярные произведения[53].
В любом случае Сергей добился желаемого эффекта – ультрамодернист, интеллектуал, ниспровергатель традиций. Во время трех перерывов в концерте Сергей десять раз выходил на поклоны и на следующий день насчитал в прессе одиннадцать рецензий. Он был готов к уничижительной критике – его музыка XX века была непривычна для ушей XIX века. В конце концов, одно не слишком удачное выступление перед консервативными слушателями не нанесет ущерба карьере. Кроме того, он был способен лучше, чем критики, оценить успех своего выступления. Статьи, как он и предполагал, были нелестными. New York Times назвала его человеком «отвратительных эмоций. Ненависть, презрение, гнев – прежде всего гнев, – отвращение, отчаяние, осмеяние и вызов служат в качестве образцов настроения»[54]. У критика из Tribune хватило наглости