Еще лет пять назад Василий с Нюрой принесли в избушку чёрно-белый телевизор, себе они купили цветной. Телевизор маячил, маячил, потом в нём перегорело что-то, унесли. Продали, говорят, на запчасти. Василий после не раз спрашивал:
– Может, купить тебе маленький телик с пенсии?
Устинья наотрез отказалась. И не стала объяснять сыну, что у неё есть кое-что получше телевизора. В тишине, когда не мешал никто, приближалось, оживало прошлое. Выпуклое, яркое, с голосами, запахами, ощущениями… Вереницей шли картины, порою одна и та же по многу раз.
То видела, как пашет на быках. Дождь моросит, от мосластых бычьих спин пар веет. Пахнет сырой шерстью, прелой соломой, свежей землей. Плечи гудят от напряжения, руки саднит, пот заливает глаза, ноги скользят, вязнут – кирзухи тяжеленные, облеплены грязью…
Или – покос! Устинья – гибкая, сильная, румяная, с пшеничной косой. Солнце! Каждая былинка светится. Дух медвяный, полынный.… И глаза Федины жаркие, руки его родные, ласковые, сильные… «Любый мой! Родненький».
А пели как! На работу шли – пели, с работы – пели! Никто не заставлял, душа пела! Сколько в ней жизни было! Всё было не в тягость: в колхозе работать до упаду, прибежать домой – помыть, постирать, детей обиходить, а еще прясть ночами. Федюшу любила! Не дала война налюбиться вволю. В одном из первых боев его убило… В двадцать девять надела Устя вдовий платок.
Как пошли воспоминания, так жизнь словно вывернулась наизнанку. Сухонькая, маленькая старушка сидела на кровати, застеленной тёмно-зелёным покрывалом, в чёрной избушке, и ничего не видела вокруг. Вздыхала, шептала что-то, улыбалась, слезу смахивала. Устинья сотни, тысячи раз переживала одно и то же воспоминание, а потом оно ложилось на дно памяти, а взамен всплывало новое.
Она думала иногда: зачем повторяется? Ладно бы хорошее, а то иной раз явится такое.… Вот, как сынишку трёхлетнего хоронила… Два отрывка кололи сердце. Когда маленький затих, перестал дышать, а надежда всё не умирала.… И когда свежеструганный гробик опускали в темноту ямы…
С каждым повторением картинка становилась всё более ненастоящей, и показалось однажды, что всё случилось не с ней, Устей, а с другой, молодой бабой. И не она стоит безжизненно у края сырой насыпи, а смотрит издали, из толпы.
Тогда и поняла Устинья, зачем накатывает одно и то же. Распутываются узелки, что беспокоили душу. Хорошие воспоминания сначала донимали тем, что никогда не повторятся, тяжёлые – чувством вины и горечи. А теперь всё понемногу её отпускало, ото всего она отвязывалась. Пласт за пластом проходила её душа и всё легче, невесомее становилась.
Тело вот, напротив, стало совсем неуклюжим. Весной поскользнулась Устинья на крылечке, закапанном сосульками, покрытом бугорками льда. Упала, сломала ногу и руку в двух местах.
…Врач спросил, сколько лет. Невестка ответила, что восемьдесят два года недавно исполнилось Устинье Прокопьевне.
В стылой больнице