О чём же она думала, не раз проходя под окнами знакомого дома? О Мансуре, об их недолгом счастье?.. Гульшагида и сама не смогла бы ответить. Конечно, Мансур существует, но где-то совсем в стороне, не приближаясь и не удаляясь. Вроде бы и виден Мансур, но не подойдёшь, не поговоришь. Выбросить его из сердца – нет силы; держать в сердце, как близкого и единственного, – тоже невозможно.
Федосеевскую дамбу Гульшагида считала теперь самой запретной чертой для себя. Но сегодня она всё же нарушила эту черту. И вот – стоит на крутом берегу, от стыда закрыв руками лицо, словно совершила бесчестный поступок, стоит и… ждёт чужого мужа! Но на этом свете не бывает чудес. Никто не подходит к ней, никто не берёт за руку, Гульшагида с трепетом открывает глаза. На Казанке, на дамбе пустынно…
Могло показаться, что душа её опустошена, мечты рухнули, никаких надежд не осталось. И всё же Гульшагида, идя по дамбе в сторону Кремля, не опускала голову, смотрела на мир широко раскрытыми, полными вызова глазами. Что это, – может быть, всего лишь женская гордость? И в автобусе она держала голову прямо. Более того, – проходя по Больничной улице, нашла в себе силы как-то по-новому, с любопытством посмотреть на окружающие её контрасты, хотя ежедневно бывала на этой улице.
Справа и слева высились громады новых пятиэтажных жилых домов, магазины с нарядными витринами. А чуть дальше виднелись старые, обветшавшие здания. Большинство деревянных домов покосились, а у каменных облуплена штукатурка, отбиты углы. Всё это напоминало дореволюционный захолустный уездный городок, какие теперь показывают в кино. Вот женщина переходит улицу, сгибаясь под тяжестью коромысла. Во дворе на протянутой верёвке мотается полотенце с красной каймой. Бабай в длинном белом джиляне[1] и круглой мерлушковой шапке чинно шагает по тротуару, постукивая клюшкой. А вон пожилая женщина, прикрыв рот концом платка, стоит у ворот, что-то высматривает, – может быть, поджидает мужа с работы. И тут же, в каких-нибудь двадцати-тридцати шагах, воздвигают новый каменный дом; девушки в брюках, напевая татарские песни, кладут ряды кирпичей, над головой у них величаво движется подъёмный кран. А на противоположной стороне тянутся цехи огромного завода, в окнах сияют лампы, излучающие дневной свет. И опять – жалкие, приземистые домишки. На подоконниках неизменная герань, голубая краска наличников слиняла, но на крышах торчат телевизионные антенны. А переулки изрыты, загромождены – всюду прокладывают газовые и водопроводные трубы.
В одном из этих переулков стоит совсем крохотный деревянный домишко, подпёртый брёвнами, словно лачуга Ходжи Насреддина. У покосившихся