Грустные в сердце ноты играет скрипач на рассвете,
Жалеет бездомных собак, собаки жалеют бродягу.
Что-то мне, милая Родина, стало очень уж горько,
Пить воду из сточных труб, есть сухой и черствый хлеб,
Других ты жалеешь, мать, не меня ты жалеешь только,
И снова луна серебром освещает мне скудный ночлег.
Он писал о чем-то таком, чего мне и никогда не приходилось чувствовать. В своих стихах он открывал себя, ранимого, забытого всеми. Я иногда смотрел на Женю и не мог поверить в то, что он сам выбрал для себя этот путь, давно, еще в десятилетнем возрасте, ради детской забавы и каких-то немыслимых убеждений. Мы работали над стихами почти каждый день, собираясь у меня или у Зорина. В них мне все больше и больше виделось сплочение, хотя Коля нередко отзывался о нашем решении приютить у себя Фитиля как о самом безрассудном поступке. Он был скептически настроен, и нередко мне приходилось слышать о том, чтобы я повлиял на Женю, на его воспитание, манеры, обучил его правилам этикета. Можно сказать, Фитиль стал моим подопечным, и все его промахи были лишь моей головной болью. В Жене я видел, в первую очередь, огромную благодарность. Он с искренним теплом относился к нам. Но меня почему-то воспринимал с серьезом, что не скажешь о Коле, которого он порой мог вывести из себя самым безобидным, по его мнению, вопросом или фразой.
На второй день Жениного пребывания он неожиданно для нас с Зориным ушел, и его не было до глубокой ночи. Коля недовольно вздыхал и косился на меня. Я чувствовал, что должен как-то оправдаться, но у меня не было ни малейшего представления, куда и зачем мог отправиться Фитиль. Вернулся он пьяный, весь потрепанный, много смеялся и очень громко читал стихи. Он забирался на стол, размахивал руками.
– Если ты и дальше не будешь ничего делать, нам придется с ним попрощаться, – задумчиво произнес Зорин, смотря на шатающегося Женю.
– Я сейчас отправлю его спать, – только и мог ответить я.
Зорин очень любил стихи, которые писал Фитиль, он буквально зачитывался ими. И потребовалось много часов безуспешных споров, чтобы убедить Зорина относиться к Жене так же хорошо, как и к его стихам. Голубев и Ильич не появлялись. У них самих было много дел. Ильич работал над своим романом, а Голубев обивал пороги издательств, но, по всей видимости, безуспешно. Именно он и напомнил мне о том, что я до сих пор бездействую и мой роман до сих пор лежит без дела. Я даже забыл о том, что хотел прочесть письмо от матери, а уж про «Золотые колосья» Зорина я мог бы и вовсе промолчать.
Уже было девятое число. День обещал быть спокойным и тихим, мы втроем сидели в комнате и каждый из нас писал свое стихотворения. Я достал письмо от матери и, посмотрев на конверт, погладил его рукой. Открыв его, я достал сложенный вчетверо листок бумаги:
«Дорогой Саша!
Давно не получала от тебя писем и очень переживаю, все ли у тебя благополучно? Отец теперь работает в поле, я к нему прихожу после занятий, которых в последнее