1.2. «Страшное лицо живой жизни»: колымский экзистенциал в аспекте синергии
Вопрос об экзистенциалистском начале прозы В. Шаламова уже ставился исследователями. М. Бирютти (Франция) и Р. Джагалов (Болгария) акцентируют российское происхождение экзистенциалистского мироощущения писателя, обусловленное экстремальностью лагерного быта («пограничной ситуацией»), особенностями жизненной позиции и личного опыта, а также традицией Ф. М. Достоевского [3; 8]. Продолжим аналогичные рассуждения в несколько расширенном контексте.
Вопрос «Были ли мы?», за которым стоит непонятное на первый взгляд сомнение в очевидном, стал возможен в силу того, что зримые свидетельства прошлого, т. е. предметная конкретика визуально сущего отсутствует. Но в том-то и дело, что экзистенциализм отличает сущее от бытия. «Бытие шире, чем все сущее, и все равно оно ближе, чем любое сущее, будь то скала, зверь, художественное произведение, машина <…> Бытие – это ближайшее. Однако ближайшее остается для человека самым далеким», – такую формулировку мы находим у М. Хайдеггера [19, 280]. Из перечисленных философом реалий оставим «скалы» как аналог колымских сопок, а остальные заменим на бараки, вышки с автоматчиками и прочим вещественно-предметный антуражем лагерного быта. Как «ляжет» тогда данная мысль на шаламовскую ситуацию!
Одним из ключевых понятий экзистенциализма, имеющих как негативный, так и позитивный смысл, была забота о бытии, которая для «потерявшегося в мире» человека (а таким и становится бывший лагерник, не узнававший места своего пребывания) выступает «как краткий миг страха» [11, 238]. Для Шаламова это, конечно, страх забвения. Но когда он преодолевается, прошлое восстанавливается, что позволяет автору однозначно выразить свою позицию: «Отвечаю: “были” – со всей выразительностью протокола, ответственностью, отчетливостью документа» (2, 283). Не спиленные вышки или выжженная земля на месте бараков, а ощущение «мертвого холода зла» (3, 107), не отпускавшего писателя до конца дней (т. е. будучи, согласно Хайдеггеру, одновременно и «самым далеким», и «ближайшим»), сформировало единственный, по Шаламову, «вид индивидуализации» в искусстве: своеобразие «авторского лица» и «художественного почерка» (5, 146).
Выше мы рассматривали палимпсестность «колымской» прозы в свете феноменологизма. И это вполне «узаконенный» подход: показать sub specie aeternitatis («под соусом вечности») лагерный барак или ледяной карцер. Узреть и уразуметь в предмете нечто большее, чем он есть, – признак истинного художника, который отправляет увиденное и пережитое в иное культурно-историческое пространство. Но у большого мастера, каким является Варлам Шаламов, одни и те же параметры художественного письма могут иметь одновременно разные исторические, психологические, философско-эстетические измерения и, следовательно, способны подвергаться интерпретациям, не во всем совпадающим друг с другом, как не