Может, свободе в Европе было предначертано родиться не от освобождения, а от чумы. Как освобождение родилось из мучений рабства и войны, так, возможно, и свобода должна была родиться из новых страшных страданий, от чумы, принесенной освобождением. Свобода стоит недешево. Много дороже, чем рабство. И ее не оплатишь ни золотом, ни кровью, ни высокими жертвами, но только подлостью, проституцией, предательством, всей грязью человеческой души.
В тот день мы тоже зашли в «Фуайе дю сольда», и Джек робко, доверительно спросил, подойдя к французскому сержанту:
– Si on avait vu par là le Lieutenant Lyautey?[57]
– Oui, mon colonel, je l’ai vu tout à l’heure, – ответил, улыбаясь, сержант, – attendez un instant, mon colоnel, je vais voir s’il est toujours là[58].
– Voilà un sergent bien aimable, – сказал, покраснев от удовольствия, Джек, – les sergents français sont les plus aimables sergents du monde[59].
– Je regrette, mon colonel, – сказал, вернувшись, сержант, – le Lieutenant Lyautey justement de partir[60].
– Merci, vous êtes bien aimable, – сказал Джек, – au revoir, mon ami[61].
– Au revoir, mon colonel, – ответил, улыбаясь, сержант.
– Ah, qu’il fait bon d’entendre parler français[62], – сказал Джек, выходя из кафе «Кафлиш». Его лицо освещала детская радость, я любил его в такие минуты. Мне доставляло удовольствие любить человека лучшего, чем я, хотя я всегда относился с презрением и недоброжелательством к лучшим, чем я сам, людям, и только теперь впервые мне было приятно любить того, кто лучше меня.
– Пойдем взглянем на море, Малапарте.
Мы пересекли Пьяцца Реале и облокотились о парапет в конце лестницы Гигантов.
– C’est un des plus anciens parapets de l’Europe[63], – сказал Джек, знавший на память всего Рембо.
Солнце садилось, и море понемногу становилось винного цвета, какого оно было у Гомера. Внизу, между Сорренто и Капри, вода, крутые скалы, горы и тени скал медленно загорались ярким коралловым цветом, словно коралловые заросли на дне моря испускали яркие лучи, окрашивая небеса отблесками античной крови. Горная гряда Сорренто, зеленым мраморным серпом выступающая далеко в море, была покрыта цитрусовыми садами, и умирающее солнце било в них своими косыми усталыми стрелами, высекая из апельсинов золоченые, теплые, а из лимонов холодные, свинцовые отблески.
Похожий на обглоданную и отполированную дождями и ветром кость, одинокий и голый среди бесконечного неба без единого облачка, Везувий понемногу озарялся таинственным розовым пламенем, будто сокровенный огонь его утробы пробивался наружу сквозь жесткую кору лавы, бледной и светящейся, как слоновая кость, – это длилось до тех пор, пока луна не взломала край его кратера, как скорлупу яйца, и не поднялась,