Что ему оставалось?
Решительно ничего!
Оставалось всего без остатка переделать, наново перестроить себя, и внезапно в этой глупейшей дороге на юг обнаружилась благодатная цель: он проедет, он промается эти тысячи немеряных верст, чтобы еще поглубже в душу свою вперить внутренний взор и наконец обнаружить в себе самый корень неистрнебимых порок своих, а там, в благодушной теплой Одессе, он вплотную приступит к себе, ухвативши самый корень пороков и наконец поочистит себя, как добрый хозяин по весне очищает свой хлев.
Еще косоротясь от омерзения, с волосами, упавшими на лицо, он увлеченно решил, что, видно, придется начать с ничего, с ровного места, с пустой пустоты, ибо ничего здорового, доброго и живого в его душе не нашлось, как он ни впивался в себя.
Сначала возвращений на этот план не нашлось никаких, и он с ощущением первого проблеска света представил себе, какая несметная уймища самой тяжкой, однако же благодатной работы поджидает его впереди, чуть не тотчас за калужской заставой, едва минует шлагбаум. Его так и переворотило от богатырского размаха этой работы. Он изумился той смелости, с какой брался за любое гигантское дело, едва очерк этого дела представлялся уму.
Тут он почувствовал, едва приметно, еще слишком слабо, но все же почувствовал, что нет вовсе справедлив был к себе, что, должно быть, копошатся таки и в нем какие-то здоровые соки, которые не дозволяют отступиться от цели, где-то в неведомой глубине его существа таится некий несгибаемый стержень, если не махнул еще вовсе рукой на себя, как на безнадежно погубившего всю свою жизнь подлеца.
Ему начинало даже казаться, что позаигрался слегка и хватил-таки лишку в своем покаянии, подобно загулявшему на дороге казаку, заложившему в кабаке уже не одну только свитку и сапоги, но к ним и штаны. Должно быть, не в той мере он непригляден и черен душой, как размалевал сам себя, ослепленный страстью хулить. Видно, за чистую монету надобно принимать далеко не все укоризны себе, какие взлетают на ум и срываются с языка.
И он потрезвее взглянул на себя.
Тотчас кое-чему представились резонные оправданья. Главное, все решительней обозначалось в уме, что не открывалось возможности окончить поэму в Москве, поскольку Москва явилась тем городом, в котором умирало его вдохновенье.
Он спросил себя, как спросил бы любого другого:
«Что общего нашел ты во мне с омертвелой Москвой? Что похожего на бахвальство ее, которым так и пышет она, не думая сделаться лучше? Что похожего на увлечение новизной, в котором нового не больше того, как одни современные формы и мода? Что похожего на приличную пылкую пустоту ее праздномыслия? Разве во мне в самом деле столько байбачества, сколько скрывает она в ежедневной своей беготне, под видимостью наинужнейшего дела, разумея развитие мыслей о