Он со страхом, растерянно, с жадностью ждал, что кто-нибудь выскажется прямо в глаза, без дружеских экивоков, без журнальных затей, неприятных ему: вот, мол, вся наша правда, погляди на нее да и стань с нашей правдой много умней.
Однако никакой правды он так и не слышал и вспомнил Матвея, к тому времени успев как-то само собой догадаться, что в Матвее не скопилось ничего самобытного, ничего своего, что бы выделяло его из массы русских образованных хороших людей. Матвей не обладал ни самобытным сильным умом, ни оригинальным взглядом на жизнь, не отличался особенным богатством познаний, не обещал явиться открывателем или предтечей новых идей. Матвей был как все, лишь приведя в последнюю крайность самое общее мнение. Разделяя общую веру в Христа, Матвей впал в аскетизм, сила и грубая прямота звучали в привычных суждениях, общий глаз в этих дерзких устах раздавался с большей искренностью и чистотой. Матвей с откровенностью небывалой высказывал то, что другие прикрывали и прятали в недомолвках, в выраженьях уклончивых, даже двусмысленных.
Догадавшись об этом, он решил, что дерзкая прямолинейность Матвея получше иных мудрецов поможет ему и отправил Матвею письмо:
«Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя бы два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте чтобы ваше замечание и упрек были для меня огорчительны. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете, говорите мне так, как бы век знали…»
Матвей ответил на это письмо без пощады, находя книгу вредной, потребовав от него, чтобы он отрекся от «Переписки с друзьями» доброй волей, как требовал и Белинский, и навсегда оставил нечестивое поприще литератора, тогда как Белинский требовал как можно скорее на это поприще воротиться.
Именно такого приговора и ожидал он не без страха в душе, то же самое слыша в статьях, в разговорах, в письмах между строками, разница была только та, что в письмах, в разговорах, в статьях предпочитали обиняками намекать на болезнь, на упадок таланта, на отступничество от дела прогресса, которому своей маленькой книжкой будто бы нанес он непоправимый ущерб, чуть ли не остановил победное шествие прогресса вперед и вперед.
В сущности ему запрещали писать, у него призвание решались отнять. Острой костью поперек горла им встала его простейшая мысль о добрых делах. Толкуя весь век о добре, они смирились и сжились со своими пороками, даже, не без гордости за себя, эти пороки привыкли выдавать за достоинства, и по этой причине столь многих доводило до бешенства его убеждение, что любые достоинства без добрых дел лицемерны и лживы. Они не могли, не хотели понять, как это желать места для доброго дела, а не для чина и денег. Такое событие не укладывалось ни у кого в голове. Всем желалось, чтобы он оставил в покое привычные всем идеалы. Никто не желал услышать его беспокойную речь. Кто восторженно, кто обстоятельно и весомо рассуждая о службе отечеству, о прогрессе, об истинной вере, и справедливости и добре, они для прогресса,