– Это вопрос глубочайшего, общечеловеческого значения, – начинал он высоким, но несколько усталым и тусклым голосом; писатель Катин, предупреждающе подняв руку и брови, тоже осматривал присутствующих взглядом, который красноречиво командовал:
«Смирно! Внимание!»
– Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, – я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь – тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, – не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал. Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки; Клим привык слышать их, не чувствуя страшного содержания этих слов. Макаров, все более скептически поглядывая на всех, шептал:
– Говорит так, как будто все это было за триста лет до нас. Скисло молоко у Кормилицы.
Из угла пристально, белыми глазами на Кормилицу смотрел Томилин и негромко, изредка спрашивал:
– Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не то же самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
Томилина не любили и здесь. Ему отвечали скупо, небрежно. Клим находил, что рыжему учителю нравится это и что он нарочно раздражает всех. Однажды писатель Катин, разругав статью в каком-то журнале, бросил журнал на подоконник, но книга упала на пол; Томилин сказал:
– А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе.
– Души? – смущенно и сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: – При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа!
Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся:
– И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле.
Томилин спросил, потирая руки:
– Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?
Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:
– Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще – многие. Вы толстовец, что ли?
Томилин