– Зачем так рано это начинается? Тут, брат, есть какое-то издевательство… – тихо и раздумчиво сказал Макаров. Клим откликнулся не сразу:
– Шопенгауэр, вероятно, прав.
– А может быть, прав Толстой: отвернись от всего и гляди в угол. Но – если отвернешься от лучшего в себе, а?
Клим Самгин промолчал, ему все приятнее было слушать печальные речи товарища. Он даже пожалел, когда Макаров вдруг простился с ним и, оглянувшись, шагнул на двор трактира.
– Поиграю на биллиарде, – сказал он, сердито хлопнув калиткой.
Истекшие годы не внесли в жизнь Клима событий, особенно глубоко волновавших его. Все совершалось очень просто. Постепенно и вполне естественно исчезали, один за другим, люди. Отец все чаще уезжал куда-то, он как-то умалялся, таял и наконец совсем исчез. Перед этим он стал говорить меньше, менее уверенно, даже как будто затрудняясь в выборе слов; начал отращивать бороду, усы, но рыжеватые волосы на лице его росли горизонтально, и, когда верхняя губа стала похожа на зубную щетку, отец сконфузился, сбрил волосы, и Клим увидал, что лицо отцово жалостно обмякло, постарело. Варавка говорил с ним словами понукающими.
– Н-ну-с, Иван Акимыч, так как же, а? Продали лесопилку?
Уши отца багровели, слушая Варавку, а отвечая ему, Самгин смотрел в плечо его и притопывал ногой, как точильщик ножей, ножниц. Нередко он возвращался домой пьяный, проходил в спальню матери, и там долго был слышен его завывающий голосок. В утро последнего своего отъезда он вошел в комнату Клима, тоже выпивши, сопровождаемый негромким напутствием матери:
– Прошу тебя, – пожалуйста, без драматических монологов.
– Ну, милый Клим, – сказал он громко и храбро, хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. – Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной. Ну, прощай.
Обняв Клима, он поцеловал его в лоб, в щеки, похлопал по спине и добавил:
– Дедушка тоже с нами. Да. Прощай. У… уважай мать, она достойна…
Не сказав, чего именно достойна мать, он взмахнул рукою и почесал подбородок. Климу показалось, что он хотел ладонью прикрыть пухлый рот свой.
Когда дедушка, отец и брат, простившийся с Климом грубо и враждебно, уехали, дом не опустел от этого, но через несколько дней Клим вспомнил неверующие слова, сказанные на реке, когда тонул Борис Варавка:
«Да – был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»
Ужас, испытанный Климом в те минуты, когда красные, цепкие руки, высовываясь из воды, подвигались к нему, Клим прочно забыл; сцена гибели Бориса вспоминалась ему все более редко и лишь как неприятное сновидение. Но в словах скептического человека было что-то назойливое, как будто они хотели утвердиться забавной, подмигивающей поговоркой:
«Может, мальчика-то и не было?»
Клим любил такие поговорки, смутно чувствуя их скользкую двусмысленность и замечая,