Зло возможно унять, единственно, когда станет невыносимо больно самому от задуманного для другого живого, или уже случившегося с тобой лично. Душа Станислаф такую боль проживал, хотя причину её разгадать не мог, как не старался, равно как и не спешил жить решениями, которыми были обставлены судьбы кедрачей, как их дома домашней утварью. Сам же он проявлялся и был виден лишь теми, кто своими поступками и действиями торопили жизнь рассчитаться с ними по их желанию и требованию. Именно это условие гордыни и слабоволия – у кого что – в кедрачах будто бранило, и давно уже, самого Душу, причём досада чувствовалась собственной и глодала виновностью перед кем-то ещё. А с середины лета эта глухая досада отказывалась быть в нём ещё и немой и корила, корила, корила таким знакомым ему голосом, словно рядом где-то, совсем рядом, находился тот, перед кем он и должен был повиниться. Вот только – знать бы перед кем и за что конкретно, когда повсюду зло безобразило лица и морды теми же гордыней и слабоволием. …Перед кедрачами? …Им самим было в пору хорошенько отстегать себя за неугомонность алчности и посредственность ума. А других-то Душа Станислаф не знал и не наблюдал. Разве что – слабовольную Зою, с лучистыми глазами женщину-мечту председателя Барчука и капитана Волошина, да Оксану Пескарь, душа которой с недавних пор забилась под валун на берегу Подковы, откуда выползла смерть Игорёши Костромина…
Зло было и в Душе, только уже не земное; оно нуждалось в согласовании с истиной Вечности: «Нет земного зла – есть умысел!». Он-то, умысел, и накажет кедрачей в очередной раз – Шаман подбежал к игривому ручью, но лакать воду сразу не стал. По обе стороны от него звери и птицы утоляли жажду без суеты и коварства. С недавнего времени они не убегали и не улетали далеко от ручья…
Кесарь никого не обязывал отказаться от привычной пищи, а сам, получая жизненную энергию от воды, тайги и солнца, не убивал из-за физиологических потребностей. Воды ему было достаточно, чтобы проживать волчью судьбу. По человечьи – реформаторскую. В свою очередь отказ от охоты приблизил к нему фауну тайги так близко, что всем стало тесно рядом с ним. Но – спокойно и комфортно. Даже кедры и ели прогнулись к земле, как бы выказывая этим своё вечно зелёное почтение и признательность, за то, что от них наконец-то убралась вседозволенность и безнаказанность – оставаться хищником при Шамане не имело больше жизнеутверждающего смысла. Даже пни, рассыпавшись в древесную пыль, исчезли с волчьей тропы, чтобы не усложнять ему путь в его сокрушающих