Теперь все это обратилось не более чем в воспоминание – в муть прибоя, мечтание, скрежет ключа.
От берегов золотых к берегам холодным: через края, по пояс ушедшие в пышную пыль, по землям, жестким, точно железо, пролагал он свой путь. Временами шаги его были беззвучны. Временами они звенели о камень. Временами орел следил за ним со скалы. Временами ягненок.
Где он теперь? Титус Отрекшийся? Выступи из мрака, предатель, и застынь на диком краю моего ума!
Не может он знать, где бы он ни был, что сквозь червями изрытые двери и трещиноватые стены, сквозь оконницы – словно вырванные взрывом, зияющие, измякшие до трухи, гроза вливается в Горменгаст. Она драит каменные плиты полов; вспенивает угрюмый ров; выдирает длинные балки из рассыпающихся стропил; и завывает! Не может он ощущать – в каждый минующий миг – многогранную жизнь своего дома.
Конь-качалка, весь в фестонах паучьей упряжи, одиноко раскачивается на продуваемом насквозь чердаке.
Не может знать, что, пока он оборачивается, три армии черных муравьев, выстроившись в боевые порядки, скользят, точно тени, по корешкам томов великой библиотеки.
Забыл ли он дом, где кирасы горят, точно кровь под веками, где огромные своды отзываются эхом на кашель крысы?
Он знает лишь то, что оставил позади, за далекой чертой горизонта – чрезмерное, жестокое, нежное, частью реальное, частью примечтанное, – половину своей души, половину себя самого.
И во все это время далеко-далеко хохочет гиена.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Солнце упало с рыданием, и тьма покатила от всех горизонтов, и небо съежилось, и света совсем не осталось в мире, когда, в самый миг его уничтожения, луна, словно дождавшаяся своей реплики, выплыла в ночь.
Едва сознавая, что делает, юный Титус привязал лодчонку к ветке прибрежного дерева и вылез на сушу. Берега реки покрывал крепкий камыш – великое ополчение, повальный шепот которого намекал на недовольство, и с этим шепотом в ушах Титус потащился сквозь тростники, по колени утопая в тине.
Неопределенный план его сводился к тому, чтобы, вскарабкавшись по встающему над правым берегом возвышением на отрог, посмотреть, что лежит впереди, ибо Титус совсем заблудился.
Но когда он сквозь поросль пробился наверх, когда одолел череду помех и добавил к длинным прорехам в своем платье новые, так что оно уже только чудом каким-то держалось на нем, – Титус, хоть он и очутился на самой верхушке притупленного, травою заросшего холма, окрестности озирать не стал, а просто свалился на землю у подножия огромного покачнувшегося валуна; впрочем, качался сам Титус, рухнувший наземь от голода и усталости.
И вот он лежал, свернувшись, беззащитный во сне, но и милый, как милы, по причине беспомощности их, все спящие люди – руки у них раскинуты, головы повернуты под странным углом, который трогает сердце.
Впрочем, мудрый опаслив в своем сострадании, ибо сон бывает подобен снегу на грубых камнях, тающему при первых лучах сознания.
Так было и с Титусом. Повернувшись, чтобы расправить затекшую руку, он увидел луну и возненавидел ее; возненавидел ее подлое ханжество, возненавидел бессмысленный лик, возненавидел с отвращением столь непритворным, что плюнул в нее и крикнул: «Лгунья!»
И снова, теперь уже ближе, захохотала гиена.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В пяди от ноги Титуса лоснистая спинка жука, крохотного и геральдического, отражала лучи лунного света. Тень жучка, в три раза большая его самого, обогнула камушек и всползла на стебель травы.
Титус привстал на колени, отголоски приснившегося только что сна походили на угрызения совести, хоть вспомнить увиденное он не смог и знал лишь, что снился ему опять Горменгаст. Подобрав с земли веточку, он стал рисовать ею в пыли, и так неистов был лунный свет, что каждая линия рисунка походила на узкую, залитую тушью канавку.
Сообразив, что рисует он подобие башни, Титус непроизвольно ощупал карман, в котором носил зубчатый осколок кремня – носил словно бы для того, чтобы доказать себе: отрочество его было реальным, и Кремнистая Башня так и стоит, как простояла века, возвышаясь над всеми камнями его древнего дома.
Он поднял голову и взгляд его, впервые пройдясь по всему окружающему, уклонился к северу, пролетел над огромными фосфоресцирующими склонами, поросшими дубами и падубами, и, наконец, уперся в город.
Город спал, погруженный среди ночной пустоты в гробовое молчание, и Титус, увидев его, вскочил на ноги и задрожал – не только от холода, но и от изумления, охватившего его при мысли, что, пока он лежал в забытьи, пока рисовал в пыли, пока следил за жучком, город все время был рядом и один поворот головы мог бы наполнить взгляд серебристыми куполами и шпилями, мерцающими трущобами, парками, и арками, и прожилкой реки. И все это – на покрытых вековыми лесами склонах огромной горы.
Но пока он глядел на эти высокие, украшенные городом склоны, чувства его не были чувствами