Мне казалось, что я вновь в Пассаже, однако теперь галереи его разошлись дугой, и стал Пассаж – амфитеатр. Еще удивительней было то, что сталось с торговыми рядами. На месте ковров занимало теперь чуть не всю стену огромное чудище и висело в перепутанных волосах, как будто в лесу. Сквозь сеть волос глядели два ужасных глаза. Вешалка для шляп в шляпной лавке в углу, перед зеркалом, стала тонкой и белой, как палка, и состояла из одних только глаз и ресниц, наслаждавшихся своим отраженьем. Последняя шляпа с розовым бантом свешивалась с нее как бы в насмешку. Гроздь глистов обосновалась у люстры отдела игрушек. Сами игрушки стали скопищем мерзких харь. А на противоположной балюстраде, близ выставки мод, у подвенечных платьев уселось белое, широкое, с какими-то отвисшими до полу белыми мешками вместо ног, вместо рук, ушей, глаз были также мешки. Но хуже всех был профессор Крон, который тоже очутился здесь и восседал собственной персоной за огромным столом в самом центре зала, как на арене. Все тело его было раздуто, зубы в локоть показывались изо рта, а глазки масляно блестели, и ими он уставился на меня, ибо кто-то – я не видел кто – подвел меня к столу и усадил напротив профессора. Он между тем закусывал. Табурет, на который я сел, был низок, и я видел лишь его лицо, белое и вздутое, и его глаза, но не мог разглядеть, что было перед ним на столе.
– Да, город тонет, – сказал он гробовым голосом. – Но нам-то, нам-то что?! Нам-то лишь бы чаек пить! Эй! подать сюда красного!
Кривая гарпия с подносом, в которой, по странной логике сна, узнал я молоденькую продавщицу, явилась из-за его плеча, и я увидел два графина в виде старичка и старухи. Они держались за руки, а головы их были пробки. Крон разом откупорил их – и две красных струи хлынули ему в стакан.
– Но это так, водичка: старосветская настоєчка, – сказал он, гулко отхлебнув. – А вот не желаешь ли гоголь-моголя?
Та же гарпия явилась за моей спиной, но я поспешно затряс головою.
– Я не хочу пить, – глухим, словно чужим голосом сказал я.
– А коли нет, – подхватил Крон, будто того и ждал, – то нужно откушать. Родимчики в собственном соку, кишочки с требухой, вареные, желе из жира покойничков, только что с Волкова…
Он причмокнул красными губами. И, пока он говорил, все это, как по волшебству, громоздилось передо мной.
– Но это еще не все, – продолжал он с важностью. – Ведь нынче праздник! В такой день нельзя не съесть деликатес. Его сейчас принесут. С виду так, ничего, пустяк, дрянь: бутерброд, да и только. Деревянный пирог! Но начинка! Ахнешь. – От удовольствия он прикрыл на миг глаза. – Кое-кто полагает, – объяснил он, их открывши, – что нет ничего доступней могилы. Так думают простяки. Но мы-то, мы-то знаем, – тут он сделал мудрое лицо, – что везде в ходу привилегии. Льготы, прерогативы, исключения, изъятия – это бич! Не спорь, юноша, это бич всех времен! Но что делать! Тот, кто был погребен заживо, редко достается червям. Еще бы! Ведь его гроб как корабль: сегодня тут, завтра там, так и снует от погоста к погосту…