А сегодня сообщу только, что читая то место Вашего письма, где речь о шляпке, я просто прикусил язык. Так это испод у шляпы был черный? Да где же были мои глаза? Нет-нет, это наблюдение для меня вовсе не мелочь. Тогда, значит, она поверху вся была белой, и меня это сбило, я ведь смотрел на Вас с каланчи своего роста. К тому же Вы слегка голову наклонили, когда шляпу надевали. Короче, оправдания, конечно, сыщутся всегда, но коли не помнишь в точности, значит, нечего и писать.
Примите самый сердечный привет и, если дозволите, поцелуй руки.
Ваш Франц К.
1 ноября 1912
Дорогая мадемуазель Фелиция!
Надеюсь, Вы не обидитесь хотя бы в этот раз на подобное обращение, ибо, если уж мне, как Вы не однажды того требовали, предстоит описать Вам свой образ жизни, то, значит, придется сообщить о себе и некоторые неприятные, нелестные для меня вещи, поведать о которых «милостивой сударыне» я, право, вряд ли бы отважился. Впрочем, ничего худого в этом новом обращении, по-моему, нет, в противном случае я не обдумывал бы его с таким огромным, все еще не утихающим удовольствием.
В сущности, вся моя жизнь издавна состояла и состоит из попыток писательства, в большинстве своем неудачных. Но не будь этих попыток, я бы давно опустился и стал мусором, достойным лишь веника и совка. Беда в том, что силы мои для этих поползновений с самого начала были слишком малы, и так уж само собой вышло, хоть я долго этого не осознавал, что ради дела, представлявшегося мне главной жизненной целью, мне пришлось отказывать себе и беречь себя чуть ли не во всем остальном. Там же, где я по собственной воле себя не берег и себе не отказывал (бог мой, в этой конторе, где я сегодня дежурю при журнале приема, даже в выходной день ни секунды покоя, посетитель за посетителем, просто ад какой-то!), а наоборот, пытался себя превозмочь, меня отбрасывало назад, с позором, синяками и шишками, с непоправимым уроном сил, но именно эти, как мне тогда казалось, несчастья мало-помалу помогли мне обрести доверие к судьбе, и я начал надеяться, что где-то, пусть и трудно различимая, все-таки и для меня светит добрая звезда, под которой можно будет жить дальше. Как-то раз я даже составил опись всего того, чем пожертвовал во имя писательства и чего ради него лишился, или, точнее, список потерь, перенести которые можно только ценой такого их объяснения.
И действительно, насколько я тощ – а я самый тощий человек из всех, кого знаю (что, поверьте, кое о чем говорит, ибо в санаториях я всякого понавидался) – настолько же и во всем остальном во мне нет ничего излишнего, что мешало бы писательству, в том числе и того, что можно было бы назвать излишним в хорошем смысле слова. Так что если есть некая высшая сила, которая хочет использовать меня или уже использует, то, значит, я по крайней мере лежу в ее длани уже довольно подержанным, истертым орудием; если же таковой силы нет – значит, я вообще ничто и оказываюсь