Нельзя сказать, чтобы он, этот американец (в своё время Соковцев два года пробыл в Штатах на стажировке), смотрел на них враждебно – вовсе нет. Он, похоже, вообще не видел лиц, не замечал их со своей вавилонской гвардией. Прямой, резкий, с маленькими буравящими глазками, безразличный к традициям и прежним авторитетам, он не скрывал своё желание всё переиначить – и оттого между ним и прежними сразу пролегла стена. Однако ясно было, не он через неё перешагнёт. Это они, склонившись, поодиночке, робко, понесут свои грехи в Каноссу…
Становилось очевидно – прежний Институт при смерти. То есть он жил ещё, как живёт за стенами Старый город, и прежние профессора, встречаясь, не без церемонности кланялись по-прежнему, и ходили на учёные советы, и аспиранты их по-прежнему защищали диссертации, и сами они по-прежнему оставались полновластными хозяевами в своих феодальных ленах, и всё-таки – всё стало не то. Не то уважение, не та, с тайной примесью сочувствия и жалости, почтительность, и на учёном совете не те места. Сами, рефлекторно, кроме гордеца Ройтбака и дурака Семёнова, забивались в тень, в углы, и речи совсем не так произносили – короче, и как-то робко, и реплики с мест теперь не они бросали, а Соковцев, и его, в свитерах и джинсах, бородатая вавилонская гвардия. Их и по фамилиям ещё не знали, но всё равно чувствовалось по манерам, по твёрдой и уверенной поступи, по смеху даже – они хозяева. Трудно стало, невыносимо для годами вскормленного профессорского тщеславия. Собирались по углам, шептались, рассказывали друг другу анекдоты, естественно, об этих новых, и вдруг, взглянув в глаза, замолкали на полуслове…
Первым не выдержал Сулаквелидзе – главный институтский оратор после ухода Варшавского. Он, как и в былые времена, произносил речь, однако Чудновский его перебил, не дав закончить фразу, Сулаквелидзе сел, голова его дрожала, и больше он не вымолвил ни слова. На следующий день Сулаквелидзе от обиды заболел и, тайно лелея мщенье, решился в знак протеста уйти на пенсию. Его проводили торжественно, но как-то уж очень скоро. Сам Чудновский пожимал руку (и ведь не решился не пожать в ответ), произносили речи, но все знали – в последний раз, из признательности, что ушёл сам. А лаборатория досталась одному из новых.«Мальчишке», -возмущались старожилы.
Тут уж стало совсем тоскливо. Новый Институт рос, как побег из старого дерева, высасывая из него соки – в новые, при Чудновском созданные лаборатории вливался обильный поток валюты, так что даже самым непонятливым становилось ясно, кто есть кто в Институте, и в каких высоких сферах пребывает ныне Чудновский. А её, Евгении Марковны, отдел, Чудновским ли, Соковцевым, или волей неумолимо бегущей жизни отставленный на задворки, на глазах хирел. Ей самой временами становилось стыдно. Неловко было, а сравнение напрашивалось