А через полгода Клим встал на ноги, и они с Тиной поженились и были счастливы до того дня, когда она вдруг посмотрела ему в глаза и сказала: послушай, а может у меня рак?
– А она не хотела, чтобы к ней ходили, она не хотела, чтобы ей врали, – говорил Клим, – она хотела, чтобы я ее проводил, потому что она уже все знала, она вообще говорила, что все люди делятся на тех, кто не боится все знать с самого начала, от рождения, и действительно все знает, и кто боится и поэтому не знает ничего, а только делает вид, и никогда не попадает в такт, и все время фальшивит, и все мы еще живем потому, что делаем поправку на эту фальшь, как астроном делает поправку на луч погасшей звезды…
И он говорил еще и еще, и пил, и бледнел, и шли суетливые, испуганные поминки, и вообще все казалось каким-то нереальным, как переползание черных отраженных бликов по белым кафельным плиткам траурного зала городской онкологической лечебницы, где посередине на бетонном постаменте, как на пьедестале, стоял неподвижный гроб, обитый бледным серебристым шелком, по самые борта заваленный цветами, среди которых едва виднелось то, что осталось от человеческого лица – темная, сухая масочка смерти.
– Мы все взаимны, – говорил Клим, – мы все вместе переживаем восторг и ужас этого мира, мы держим покрывало Майи, и когда кто-то уходит, в покрывале образуется прореха и из нее веет вселенским холодком, как там у Сэма: вешка, веха, век двадцатый и еще там какой-то или еще что-то про век… и сквозь вселенскую прореху решкой выпал человек…
И он еще что-то говорил, и квартира была полна народу, и воздух был так густ от дыма, криков, звона посуды, и все это было здесь, в этой квартире, потому что комнатка Клима на Васильевском острове была слишком тесна для поминок.
Видел тогда, как Клим плакал и как капли слез текли в его бороду совершенно как бы самостоятельно и бесстрастно, как потеки дождя по ветровому стеклу.
– Она знала как жить, – говорил Клим, – просто так, понимаешь, ни для чего-то или за что-то, а просто, без чувства обязанности или вины, что в конечном счете одно и то же… В Бога верила, но как-то молча, никому не объясняя, никого не убеждая, только раз сказала, уже в больнице: все верят, все – нет никого, кто бы не верил…
Они сидели на кухне, а со двора в открытую форточку тянуло какой-то мусорной гарью, видно, мальчишки подожгли бак. Слышно было, как кто-то вышел и вскоре вернулся, брал вино у ночных спекулянтов на углу. Потом из комнаты донесся голос Лили, она напилась и стала петь партию Мэри из «Пира…» Пьяный Евгений низко, рыдающе, на какой-то цыганский, кафешантанный манер подыгрывал ей на скрипке.
– Музыкальная память у меня ни к черту, – сказал Клим, глядя перед собой пустыми черными зрачками, – токкату ре минор помню, какие-то хоралы из «Соляриса», Пятую Бетховена, «Лунную», концерт для скрипки с оркестром Мендельсона… па-ра-ра… па-ра-ра… па-ра-ра-ра-ра-ра…
И опять Зыбин увидел, как в его бороду стекает и впитывается слеза. В какой-то момент разговора