Участковый записывал из последних сил, чувствуя, как пальцы его начинает сводить судорога. Обычно спазм наступал к концу первой страницы, поэтому он не составлял длинных протоколов: бросал карандаш и орал на протоколируемых «короче!».
– Короче! – заорал Михалков, бросив карандаш на пол.
Гребенюк испугалась.
– Что?
– Муж, говоришь, выгибался?
Теперь, без протокола, можно было ей не выкать. Не уберегла мужика, училка. А мужик-то хороший. Все мертвые люди, в глазах Михалкова, были хорошими.
– Дугой выгибался? – переспросил он.
– Да.
– Вот так?
И сам выгнулся дугой.
– Именно так, – подтвердила Гребенюк. – Вы тоже после контузии?
– Вопросы здесь задаю я.
– Извините.
– Оттепель, значит?
– Да, оттепель.
– А где ребенок?
– В садике.
– Кто в квартире?
– Никого.
– Свидетелей, значит, нет. И тогда не было?
– Только дочь. Она сказала: когда папа упал, в коридоре хлопнула дверь, как будто бы кто-то поспешно заскочил к себе в комнату.
– Какая дверь?
– Вон та, средняя.
– Ну, пойдем посмотрим.
Схватив Гребенюк за руку, он потащил ее в коридор, к двери, на которой висел большой замок.
– Откройте, милиция! – крикнул Михалков в дверь и засмеялся.
– Ой! – сказала женщина. – Вы что?
– А вот что.
Он схватил ее за плечи и, прижав к двери, коленом раздвинул ей ноги. Навалился на нее всем телом, штаны, точнее галифе, расстегивать не стал. Зачем? Хер у него не фурычил с войны, с того телефонного разговора, но это было неважно. Мощно двигая задницей, вдавливая пряжку со звездой в неподатливый костистый лобок училки, зажимая ладонью ее рот, глядя в перепуганные глаза, Михалков механически повторял:
– Оттепель, оттепель, вот тебе, вот тебе.
Потом ему надоело, он остановился и выпустил ее. Женщина сползла по дверному косяку на пол, противно дыша разинутым ртом. Михалков собирался перешагнуть через нее и покинуть квартиру, но вспомнил, что должен еще датировать протокол, будь он неладен. Вытащил из кармана штанов помятый листок календаря. Посмотрел – 31 мая 1950 года. Ну и что? Эти цифры ему ни о чем не говорили.
Жалко
Папа читал книгу. Мама мыла раму. Весенний свет наполнял ее платье с красивыми ногами внутри, и тонкий лучик солнца проходил между маминых ног и падал в сковородку с яичницей и колбасой, весело шкворчащей на плите. Приближалось время завтрака. Костик чесался и скучал.
– Мне жалко! – сказал он.
– Кого? – буркнул папа, не отрываясь от книжки с толстым человеком на обложке, на голове у которого, как трава, зеленела фуражка, надетая козырьком назад. Человек улыбался до ушей.
– Мне, – попытался объяснить Костя. – Жалко. Свител.
– Какой Витя? – зевнула мама. Он не дал им вкусить заслуженного субботнего отдыха, с восьми утра прыгая у них