«Восприятие», в отличие от «узнавания», ставит под вопрос уже готовые, вошедшие в привычку слои смысла; мы видим предмет «как в первый раз виденный»[104], говорит Шкловский. Вместо того чтобы оперировать готовыми смыслами предмета, к примеру названием, искусство обновляет смысл предмета: мы видим его по-новому[105]. «Ощущение» предмета, возникающее в эстетическом опыте, тесно связано с темпоральной структурой этого «особого вида восприятия»: отдельный момент узнавания вещи замещается сложным длящимся процессом: «…искусство <…> основано на ступенчатости и раздроблении даже того, что дано обобщенным и единым»[106]. Предмет больше не дан как некая единая сущность, но воспринимается посредством «ступенчатого построения»[107], посредством целого ряда этапов, не связанных между собой жестким образом. Для того, чтобы дать нам вещь как видимую, чтобы заставить нас заметить то, что мы обычно не замечаем, ощутимым должен сделаться медиум, тот посредник, с помощью которого вещь нам является: язык литературного произведения должен стать «трудным, “искусственным”, затрудненным, заторможенным». Тогда «восприятие на нем задерживается и достигает возможно высокой своей силы и длительности», что и прерывает автоматизм восприятия, заменяющего видение узнаванием[108].
Стремление деавтоматизировать смысл мира лежит и в основе гуссерлевского феноменологического ἐποχή: «Все сомнительно, все непонятно, загадочно»[109], пишет Гуссерль Гофмансталю о редукции[110]. Необходимо освободиться от всех «мыслительных привычек», чтобы «видеть, только видеть <…> своими собственными глазами», чтобы «увидеть впервые», как пишет Финк[111], практически повторяя то, что об остранении говорит Шкловский. Всякое готовое понимание мира провозглашается «предданным», а вся предданность «подлежит редукции»: хотя она не отбрасывается полностью, она приостанавливается, превращается в феномен и как таковая ставится под вопрос. Фактически, именно проблематизация предмета в редукции делает его видимым как интенциональный предмет.