Но теперь Каляев выразил настойчивое желание повидаться со своим адвокатом, чье присутствие при казни разрешалось законом. Этот адвокат Жданов накануне вечером специально приехал в Шлиссельбург и несколько раз просил, чтобы его допустили к клиенту. Но Жданов был известен как активный социалист; полиция опасалась, что Каляев передаст ему какое-то последнее сообщение для революционной партии. Поэтому, несмотря на ясные статьи закона, Жданову было отказано в допуске в крепость.
Когда Федоров покинул тюремную камеру, туда пришел священник. Узник принял его любезно, но отказался от религиозной помощи: «Я уже свел счеты с жизнью, – заявил он, – и не нуждаюсь ни в ваших молитвах, ни в вашем причастии. Тем не менее я христианин и верю в Дух Святой. Я чувствую, что Он по-прежнему во мне и что Он не покинет меня. Этого мне достаточно». Священник мягко настаивал на желании выполнить свои обязанности, и Каляев добавил: «Меня трогает ваша жалость. Разрешите мне обнять вас!» Они упали в объятия друг другу.
В два часа утра узника вывели из тюремной камеры и со связанными руками провели во двор крепости. Он твердым шагом поднялся на плаху. Его лицо ничем не выдавало волнения, когда он, стоя, в соответствии с традиционной судебной процедурой, выслушивал зачитываемый ему приговор. Когда судебный чиновник закончил чтение, Каляев заявил спокойным тоном: «Я рад, что до конца сохранил хладнокровие». Затем два тюремщика облачили его в длинный белый саван, который покрыл его голову, и палач приказал: «Становись на стул!» – «Ничего не вижу». Филиппьев своими сильными руками приподнял его, поставил на стул и быстро затянул веревку вокруг шеи. Затем коротким ударом ноги он выбил стул из-под Каляева. Но веревка оказалась слишком длинной; ноги Каляева все еще доставали до пола. Жертва резко вздрогнула. Среди зрителей, собравшихся вокруг плахи, раздались возгласы ужаса. Палач вынужден был укоротить веревку и начать всё сначала.
После этой мрачной трагедии Елизавета Федоровна решила, что светская жизнь для нее кончена. Отныне ее занимали исключительно дела религии. Она всецело отдалась подвигам аскетизма и благочестия, покаяния и милосердия.
Пятнадцатого апреля 1910 года она осуществила проект, уже давно взлелеянный ею, – учредила женскую общину, в которой сама стала настоятельницей. Обитель, названная Марфо-Мариинской, была устроена в Москве, в Замоскворечье; монахини посвятили себя заботам о больных и бедных. Но и тогда, когда она уже отреклась таким образом от мирских дел, Елизавета Федоровна проявила последнюю заботу о женском изяществе: она заказала рисунок одежды для своей общины московскому художнику Нестерову. Одежда эта состоит из длинного платья тонкой шерстяной материи светло-серого цвета, из полотняного нагрудника, тесно окаймляющего лицо и шею, и из длинного покрывала белой шерсти, падающего на грудь широкими