Далее, до самых сумерек каждый экипаж старался не ухудшить своего положения. Эта взаимность минимализма произвела скорость, сполна насыщающую дух и ничего не меняющую… На западе разлилась тревожная гематома. Лес, надменно тянущийся обрывом, посерел и заскучал. Линии суши расплывались в воздухе, линии реки – укорачивались.
Было недолго до остановки, и правый берег предоставлял немало удобств, чтобы, не заботясь о месте, просто дорабатывать день… как вдруг в Зуев что-то иссякло. Он сам не понял куда, воздухом из шарика, делось из него владение скоростью. Вода стала тугой и он едва-едва, соломинкою – густой кисель, шевелил в ней веслом. Белов сразу почувствовал, что это не просто пауза. Он и сам, умаявшись, уже присматривался к сумеркам, но, конечно, не бросил бы гребли. Несколько минут Зуев апатично наблюдал, как Белов берёт на себя, а потом, не совладав, понижает, подстраиваясь. Тем временем обок выросли, мягко спуртуя, Дёмины, обошли и вклинились в расстояние. Зуев ждал какой-нибудь ободряющей резкости, осталось немного, хватит себя жалеть, лопни моя селезёнка… Белов подумал, что Микипорис нашёл бы слова, но это зря. И примирительно он сказал:
– В самом деле, хватит на сегодня… Утречком отыграем, куда они денутся.
На берегу Зуев повеселел от забот. Палатку он выставил, наверное, быстрей, чем обычно Белов, потом пошёл к костру помогать и, перехватив котелок, сам принёс воды. Он всё делал, будто куда-то торопясь – то ли действовать, то ли спать.
Белов, наоборот, сойдя с круга работы, достиг размаривающего изнеможения. На берегу земное тяготение словно удвоилось. Он чувствовал усталость почти болью тела, доходившей до каких-то коричневых глубин, озаряемых огненными вспышками, – и, не дождавшись, когда пламя сникнет тлеть, Белов уполз в палатку, где сразу уснул, зная, что весь этот качающийся красно-чёрный мир моментально исчезнет – и не возвратится.
Зуев очертил пошире костровой круг и вскоре тоже съёжился в одеяле. Вокруг всё плыло и, не нащупав опоры, переворачивалось. Являлись лица, тянулись слова, которые сладко было произносить, но исчезающие прежде, чем был отъят от губ последний звук, чьё-то холодное дыхание склонялось над ним… – и посреди ночи Зуев внезапно, как вспоминаешь мучающее имя, осознал, что не спит и даже, кажется, не спал, потому что ни одного фантома из тех, что подступали к нему, не осталось в памяти. Он поворочался и выждал неизвестное время, испещрённое подвохами: так мёртво не сдвигалась с места ночь, пронося в сознании года и судьбы; и всё равно не заснул, а попал куда-то, в чём, наоборот, нужно было каждую секунду просыпаться. Сон, став явлением спазматическим, превратился в качели. Зуев поминутно падал в неизвестную и очень важную чистоту, которой не оказывалось, – и он раскалывал её лбом, выныривая в лижущую прохладу правды. Полная правда заключалась в пирамиде палатки