– Ага, если бы не анестизировал – может, не турнули бы. Получал бы сейчас сотку в месяц, – проворчал Костя. – Сварщики везде нужны.
Максимыч слил остатки водки. Голос его звучал далеко, как из той трубы на метр сорок, которую варил он в свои минус пятьдесят семь:
– Зажали. Встряхнули. Чокнулись. Учись, а то так и будешь чужим умом проживать, – брови его расползлись в добродушной улыбке. – Костя, Костя, опять ты гнешь свою изотерму. Да не турнули они меня – сам я ушел. Я ж один на всю бригаду катушку мог заварить. А ушел, потому что понял, что есть реальность и что есть азимут. Скучно мне, понимаешь, катушки варить. Смена – 16 часов, температура – минус шестьдесят два. Мне с вами, оппортунистами, теплее.
Костя встал, пошарил рукой по воздуху и сел обратно.
– Вот же, мать вашу… Ноги как от самогонки. Не идут. А голова ясная.
– Бумсик, – удовлетворенно кивнул Максимыч. – Этиловый спирт плюс волшебная сила пузырьков. Экспонента надвое. Ты садись, садись, колбаски скушай, – он схватил Костю за рукав. – Кто пьет – тот честный. Априори. Иначе зачем? Костя, молодой еще, мальчуган, – он ласково тянулся к Костиной белесой шевелюре. – Мы не прогнулись, понимаешь? Не сдрейфили. Накатило, пришла новая власть, мораль-амораль. А мы – старые. И ты старый. Нас такими вырубили, понимаешь? Тесаком рубили. По камню.
Костя уронил голову на руки.
– Мы не жалеем себя, чтобы сохранить для грядущих поколений то, что эти мрази верхолазные вытирают из народной памяти. Это наша с тобой миссия, Костя. Держись, Костя, мужик, – приговаривал Максимыч ласково.
А меня словно и нет с ними, сижу я, как тень отца Гамлета, ни на что не прохожий. И слова Максимыча звучат музыкой, только не для моих ушей, а если точнее, не для моего слоя реальности, как говорит Максимыч. На трезвую он, кстати, не такой добродушый, и все больше матом кроет, хотя дело свое знает на ять – этого не отнимешь.
Костя встал рывком, нашарил телогрейку, прижал к груди сбитую шапку и рванулся к двери. Шарф его свисал из-под рукава и мел по полу.
– Все. Ушел я.
Шваркнула дверь.
– Да, иди, обсос элитный, – проворчал Максимыч. – Сало свое забрал, хламидник.
Он развернулся ко мне и чеширская улыбка под усатым сводом обожгла меня, как прощение.
– Гриша, дорогой Гриша. Эпюра мысли, Гриша! – он поднял палец, желтый, с графитовым полумесяцем ногтя.
Максимыч обнял меня за шею и притянул.
– А вот теперь… Вот теперь мы выпьем. Хоппа!
На столе возникла бутылка, какой я не видывал. Голубоватое стекло с гравировкой и этикетка, точно отчеканенная из стали пластина.
– Глянь, Гриша – серебряной фильтрации. Вкус – как парное молоко, а? Эх, Гриииша, – Максимыч снова притянул меня. – Сам видишь, как нас мало осталось – ты да я. Все, Гриша, нет более никого в обозримом парсеке, нету. Мы, твою мать, держаться должны друг друга, понимаешь? Давай-ка