В условиях XVIII столетия для России в отличие от европейских стран развивающим становится движение к сословиям и сословным свободам, а не их преодоление через общее гражданство с его более высокими правами и свободами. Равным образом накоплению потенциала развития способствуют не столько имитации и симулякры модерности от академии и университета до журналов и клубов (салонов), сколько регламентация и тем самым рационализация имперской иерархии, например введение Петром Табели о рангах или издание его правнуком Павлом Акта о престолонаследии. Это вполне понятно, если видеть различие между европейским абсолютизмом и российским консолидированным самодержавием. Первый – представлял собой отвечающий логике Раннего модерна способ утверждения суверенного (абсолютного) государства, порождающий свою антитезу в виду гражданского общества, благодаря чему создавались условия для того, чтобы путем компромисса или революции перейти затем к консолидации нации и скрепляющей ее конституции. Второе было не современной, а вполне традиционной (имперской по своей эволюционной природе) концентрацией власти и упрощением, унификацией разнородных способов ее функционирования (вотчина, церковь, общинность, точнее патриархальная «семейственность», дружинная в своей основе «служба» и т.п.). В результате происходила «экспроприация субъектности» этих и иных «состояний», что превращало власть не просто в абсолютную, но тотальную, хотя и не тоталитарную.
Консолидация абсолютного (тотального) самодержавия создавала казалось бы непреодолимые препятствия для политического развития. Однако при жестком блокировании эндогенных источников развития она облегчала использование экзогенных источников, что отвечает логике вторичной модернизации. Всякое изменение, однако, должно было получить санкцию властного центра в лице самодержца. Именно он и только он мог стать эффективным агентом модернизации, точнее помимо него и вопреки ему всякие попытки прогрессивных перемен были заведомо контрпродуктивны.
Вместе с тем общественное сознание России во все эпохи воспринимало монарха как выразителя «всеобщей воли», воли всего народа. Несмотря на растущее разнообразие политического и интеллектуального