Кто б ни был ты, но вечером уйди
из кельи-комнаты, где слишком всё известно;
кто б ни был ты – в тебе простор гудит;
твой дом – последнее перед простором место.
Хотя б чуть-чуть свой взор освободив
от тяжести усталого порога,
ты медленно взметнешь ветвей массив
и черный ствол поднимешь к небу строго.
Ты сотворяешь мир. Как он велик!
Он – как в молчаньи зреющее слово,
чью суть лишь воля понимать готова,
давая взору видеть этот миг.
Если мы снимем оттенок демиургического экстаза, то увидим, что это не бегство, это уход во имя входа. (Так сутью бегства Толстого из Ясной Поляны была устремленность ко Входу). Ведь и прямодушная «Любовная песнь» все того же 1907 года, когда (чуть раньше) написана печально потрясшая Лулу «Восточная утренняя песнь», буквально вторит тот же мотив: двое могут быть истинно слиянны не путем душевных трений и тем самым обыденной назойливости, замешанной на особого рода тщеславии и страхе перед Открытостью, а путем единения в том высшем, которому мы унисонно можем отдаться.
Как мне настроить мою душу так,
чтоб не теснить твою? чтобы она
к другим вещам летела над тобою,
туда, где дышит сумрачный овраг,
где одиночество, забытое толпою,
бродяжит отрешенно как луна,
где всё безмолвно жаждет быть собою.
Ведь всё, что нас с тобою здесь берёт —
удар смычка, и мы за ним – в полет,
где из двух струн растет мотив один.
Но что за инструмент, где мы – в натяг?
И кто скрипач, что держит нас в руках?
О песнь глубин!
«Однажды вышло так, – продолжает свои заметки Альбер-Лазар, – что я закричала во сне. Рильке кинулся ко мне: “Что случилось?” В полусне я пробормотала: “Ах, я не хотела вдруг оказаться на твоем месте”. “И поэтому ты так кричала? Но скажи мне, почему же?” “Потому что… потому что ты авантюрист души, душевный авантюрист”. “Ах, ты права, ты тысячу раз права, к несчастью…Однако… быть может… так тому и дóлжно быть?”
Да, Рильке полагал, что так оно и должно быть и что у него действительно и не могло быть по-другому: то была его судьба, судьба его творчества, которое, несмотря на всё, было великим и завидным, обязывая его быть выше личного. <…> Сам он ощущал себя слабым, однако призванным великими голосами почувствовать и выразить то, что касается нас всех:
Что ты смотришь, словно я законченность и завершенность.
Разве я похож на мост или на цель пути?
Я не более чем рот для голоса, чья потрясенность
на пределе риска к нам пытается пройти…
Так писал он одной незнакомке. (Эрике Миттерер. – Н.Б.) Казалось, что его слова, столь спонтанные,