В последующие дни, словно отголоском отвечая на народную молву, изменилось и отношение ко мне Андреаса и Йехуды. Начал проявляться и день ото дня все более укреплялся какой-то их особый пиетет ко мне, замеченный ещё в самом начале наших вечерних посиделок, но особенно усилившийся после того, как я начал лечить. Они добровольно признали моё превосходство и вознесли на некий пьедестал наставника – авторитета, которого они слушали едва ли с меньшим вниманием, чем Ха-Матбиля, но с которым не чурались свободно спорить и дискутировать. Йоханана они только слушали, редко позволяя себе вопросы или реплики, но со мной они говорили спокойно. Накопленные за день и не высказанные мысли лились рекой; и я сам, избегающий слишком давить на Йоханана, опасаясь перегнуть палку, тоже был рад возможности излить себя.
Не то с Йохананом. В наших отношениях всё больше нарастало напряжение. Оно просто звенело в воздухе, когда мы начинали обсуждать очередной поднятый мною вопрос, и это, я видел, порой выводило Ха-Матбиля из равновесия, как он ни пытался скрыть. Он не привык, чтобы к его словам относились критически, не воспринимал обсуждение и даже не предполагал его. Слово, произнесённое им, не заключало в себе приглашения к дискуссии. Оно было самодостаточно, исключало обмен мнениями, само по себе было итогом, подводящим черту, и всеми братьями это именно так и воспринималось. Кроме меня.
Всё чаще я развивал свою мысль, которая звучала в пику йоханановой, всё реже останавливал себя, всё глубже заходил в своей аргументации. И это новое для Йоханана ощущение некоего противостояния, бесконечной дуэли, напрягало его, создавая опасный прецедент крамолы. Его авторитет ставился под сомнение, а бурные, гремящие речи, несущиеся всепобеждающим потоком, вдруг разбивались о встречные, порой не менее весомые