Вот что знает она, она много на себя не берет, но вот что она знает точно: родить человека – значит обречь его на неминуемую смерть. Родить существо, обрекая его тем самым на полное уничтожение, – жестоко. Бессовестно и бессердечно.
Бессмертие в детях! Три ха-ха. Эстафета. Эстафета смертей! Да и та-то… Ведь вот она, Галя Абрамовна, сидит сейчас в кресле, черном дубовом кресле с высокой резной спинкой, с когда-то коричневыми, а теперь вытертыми почти добела сиденьем и подлокотниками, в отцовском кресле; сидит и вмещает в себя весь свой род, происходящий от одного из двенадцати колен Израилевых, верить в это, нет ли, как она не слишком верила, – но уж наверняка очень древний, сотни-сотни-сотни лет. Чего ради старались они, среди которых были наверняка более, куда более ее заслуживающие уважения? Ради того, чтобы на свет появилась она, Геля. Что ж, она и появилась на свет. Она и стала конечным получателем, родив ребенка, который уже никого не родит, как и она сама. Ну и как она распорядится полученным – и прежде всего кровью, текущей в ее жилах? А вот как – в ней свернется кровь рода. Она родилась, чтобы покончить со всеми предками, жившими ради нее. Она не виновата, что ей придется прекратить своей кончиной течение десятков судеб, сотен и сотен лет, но факт: умерев, она прихлопнет их всех.
Так ради чего были они все? А ради ничего.
А что от них останется? Да ничто. Ничто Навсегда.
Смерть – есть. Но уводит она туда, где ничего нет. В ни-что. Это не минус. Минус – это уже что-то. Ничто же – нуль. Абсолютный нуль. А все, что множится на нуль, каким бы большим и великим оно ни казалось, есть тот же нуль.
Галя, Геля, и ты, дурочка, и каждый, кто стоит сейчас или только еще будет – но обязательно будет! – стоять перед жутким лицом Смерти, все вы всего-навсего падальцы, червивые перезревшие яблочки, и никому-никому-никому не интересно знать, какими налитыми золотом, какими сладко живыми были вы когда-то…
И теперь, когда ей открылось ясно-зримо такое простое, что уже почти можно было думать словами: в земной, временной жизни нет и не может быть ничего такого, что само по себе было бы вечной ценностью, действительной целью, служило подлинным утешеньем, – теперь старуха могла бы, если бы хватило ума и сил осознать и пережить, только подивиться хитроумному устройству своего естества. Аппарата, до поры до времени не принимающего сигналов того, что на самом деле. Ведь только поэтому становится возможным исполнение самой долгой, самой трудной работы: дожить до смерти. Да и когда знание входит в человека – старуха, кажется, по крайней мере, отчасти осознавала это, – оно входит не сразу, не целиком, не полнотой страха, а дозировано, появляясь и исчезая, чтобы душа поглощала его более или менее удобоваримо. Она понимала,