Подозреваемый пытливо заглянул следователю в глаза, потом вздохнул, глотнул чаю и продолжил совсем уж тихим голосом:
– Ну, вот. Увидел я это, и ковырнул его. Под ребро. Интересно было, есть там еще что-то или нет? Ну, он опять как заверещит. Как свинья, точно. Потом плакать стал. А я смотрю. И вдруг понял: я ничто, тля. Но ведь и он тоже! И все. Вот в чем разгадка! Вот истина. Мы – букашки! Жизнь раздавит хоть одну, хоть миллион и даже не заметит, а пойдет цвести и бушевать дальше. А мы-то о себе воображаем! Наполеонов на земле миллиарды. Все. И каждый думает только о том, как оправдать свое право давить другого. Это в нас основа. Не душа, не разум, а вот это вот: давить, кого можно. Это наш образ и подобие. И по этому образу и подобию, мы семьи строим, государства, корпорации. Детей так воспитываем.
Подозреваемый аккуратно поставил стакан на стол, потянулся, зевнул и, снова забрав стакан в ладони, закончил:
– И стало мне вдруг легко. Всю жизнь давило-давило, а тут отпустило. По-человечески стал жить. Да вы не улыбайтесь. Думать перестал, кто кому чего подставлять должен. Чувствовать себя стал человеком! Хамит в магазине стерва какая-то расфуфыренная бесправному сотруднику, а у меня на душе ангелы поют. Думаю про себя: «Вот. Сейчас ты кладешь камень на эту чашу весов и наслаждаешься, животное. Вечером я положу на другую, и ты преобразишься». Или вижу я, как какой-нибудь подонок безобидного бомжа гонит и молюсь: «Дави-дави, дружище. Веселись юноша. Пока не разбился сосуд и не порвалась ниточка. Пока не слетела с тебя корона». Мы пыжимся, раздуваем-сЯ, забываем о том, что наше уродливое, наполеонское «Я» и есть наша тюрьма.
«Дырокол» внезапно взглянул через стол прямо и ясно.
– Но, когда я дотрагиваюсь до его сердца ножом, оно слетает с человека. И он, хоть на миг, становится прекрасен!
Рукопись в огне – Без любви 9
Критики, которые почти всегда восторженно отзывались о его работах, возможно, были бы удивлены, узнав, что думал о них Миша. Миша же считал, что критик – это тот, кто пытается судить то, что невозможно вместить; кто входит в храм без благоговения. Критик – это всегда атеист, знал Миша. Мысли о критике мучали его не случайно. Он сидел за столом и смотрел на свою рукопись. То, что ему удалось… То, что он услышал и то, из каких высот ЭТО пришло к нему… это был билет в историю. А, может быть, и в вечность. Роман, будь он опубликован, не просто бы сделал его знаменитым. Роман сам по себе был вечен, как откровение, как сокровенный дар, как евангелие.
Миша погладил страницы и вдруг ощутил себя маленьким и никчемным. Букашкой, которой повезло открыть потайную дверь и стырить из-под носа у богов кусочек Слова. Он поежился. То ли в подвальчике стало холодно, то ли от нервов, которые последнее время были ни к черту у него пошли по кожи мурашки. Миша