И прежде, чем ты добавила, мне все стало ясно…
– … все по-старому, сказали, надо ложиться…
– Когда?
– Через неделю…
У меня перехватило дыхание. Всего неделя! Значит, у нас всего неделя!!! А потом…
– А что?..
– Сказали, что это несложно, – ты усмехнулась, – даже с моим больным сердцем.
Ах, как хорошо я тебя знал. Я знал каждый твой жест, глаза, интонацию. Я понял, что, быть может, ты обманываешь меня, что такая легкая фраза несет в себе нечто большее… И мне стало страшно.
– Пить хочу, уморилась, – сказала ты.
– У меня есть молоко и каша. Будешь кашу?
Ты сняла с полки глиняные миски и принялась хозяйствовать на плите, а я пошел за молоком в сени.
Сегодня утром я ходил на ферму и принес ведро парного молока. Я знал, что ты не любишь парного молока, поэтому часть отлил в крынку, а остальное – в кастрюлю и поставил томиться в духовку, пока оно не покрылось коричневой пленкой.
Мы вышли почти ночью, в то время, когда еще только-только наступал новый день. В сосновой роще и по берегам стоял туман. Но прежде, чем перейти мосток, мы выкупались в предрассветной Двеснянке. Как и все водолазы, Дина обожала воду. Она разогнала сонных лягушек и тишину раннего утра. От расплывшейся по воде шерсти спина ее казалась еще шире. Мы проплыли до огромных иссяно-зеленых лопухов на другом берегу. Солнце еще не взошло, и ночная прохлада еще не отступила в их мрачновато-влажную тень. Это происходит позже – днем, – когда из деревни сюда приходят важные гусаки и выводки, подросшие за лето, начинают шнырять в густых зарослях, а Дина деланно-равнодушно отворачивать морду, и я уведу ее подальше от соблазна…
Коров выгоняли рано, и мне всегда оставляли молоко. Я шел и представлял, с каким удовольствием мы будем пить это молоко, смотреть в окно, за которым догорают последние сентябрьские дни, говорить о чем-то приятном, повседневном, и вокруг тоже будет все повседневное, обычное: старый скрипучий дом, стол, исструганный и истертый до неузнаваемости, колченогие табуреты, темные, прокопченные до моренной грубости стены, крашеное голубое оконце, подоконник, где стоят керосиновая лампа, солонки, банки с сушеным укропом и петрушкой, вязаный крупный лук в углу, большая беленая трехконфорная плита, возле которой приятно отогреваться зимой после лыжных вылазок – снег расползается от ботинок по жестянке под гудящим поддувалом, подтекает под желтеющие свежерубленные поленья, и все это остро пахнет морозистой влагой и березовым смолистым духом, – летом же на кухне прохладно, с луга приносится запах кошеной травы, на веранде висят два гамака, а в комната залита солнцем до самого заката…
Вот уже много лет мы приезжаем в этот дом. Но когда тебе пятый десяток и ты знаешь, что это твой последний дом, совсем по-иному видишь скос перил, почерневший палисадник и далекое поле за рекой.
Когда я вернулся, ты уже нарезала хлеб и сидела у окна.
Господи, как хорошо я знал тебя в этом настроении. Ты была вся, как ежик, колючая.
– Может, поедем