Язык
Таких добрых глаз в селе до Лаврушки-звонаря отродясь и не видывали. Прибился этот чёрт колченогий ещё в двадцать третьем, во времена НЭПа, да так и остался. Пришёлся ко двору, как в народе говорят. Сначала в колхозе навоз раскидывал из-под скотины, жил в сарае у Прасковьи Самбуровой, а потом его местный поп к себе в хозяйство прибрал. А чего? Ручищи колодочные. Загривок, как у мерина. Здоровенный детина, но глупый, будто щепка. Поговаривали, мол, Лаврушка давным-давно воевал на русско-японской войне и даже получил причитающиеся ему награды. А вместе с наградами получил там и увечье с двойной контузией да ранение в бедро, от которого так и не оправился. Распахало дай бог. Приехал Лавруха на родину в Тамбов, а там его жена уже с другим закрутила. И не было бы жене Лаврушки оправдания, коли не похоронка, которая прибыла аккурат за год до Лаврушкиного появления. Что делать? Осерчал парень, подался в калики, надоело всё. Пошёл по миру, от горя и от сажи внутренней сам не свой. Помазала она душу ему, аки сам чёрт-клеветник. Прошёл Лаврушка тысячи вёрст, где только не бывал, что только не видел, а потом приняла его девка одна. Настругали ребятёнка. Растили-растили вместе, избу поправили, огород, корова, боров в сарае спит жирный, ну а затем и революция-матушка грянула, тут как тут плутовка, побирушка. Голод, гражданская, смерть окаянная пляшет свой подлый танец. Не справился сынок Лаврушкин да помер от тифа. Лавр сам вознёс гробик на холм – туда, где разносилось по заливным лугам кладбище человеческое, упокой их души. Лавруха горстями закидал худой гробик и, сняв шапку, долго смотрел в небо, будто пытаясь найти там виноватого, будто пытаясь распознать что-то неведомое среди хмурых туч. Когда воротился назад да зашёл в избу, увидал и девку свою. Та сладила петлю из пеньки да и сиганула со стула. Только лапоток один остался на синей ножке. Покрылся Лавруха потом отчаяния, задрожали его руки, голова не выдержала, ноги подкосились, а в горло полез истошный, жуткий вопль. Когда очнулся ночью, снял жену с удавки и отнес туда же, на холм, к сынку соседкой. Руками могилу ей копал, а когда закончилось действо, то побрёл куда глаза глядят. Через три года Лаврушка слез с красного коня. Партизанил, бил белых. Всю свою тоску потопил в крови. Сначала был пулемётчиком, потом взрывал железнодорожное полотно. Был в плену, где ему отрезали три пальца. После гражданской Лаврушка пошёл ко дну. Пил всё, что видел. Долго пил. Просыпался в московских канавах и от того, что натворил, пил ещё хлеще. В конце концов сел в тюрьму за разбой, а после тюрьмы уже с этими самыми добрыми глазами вышел и как-то набрёл на село.
Откуда мы знаем о Лаврухе в таких подробностях? Дак это Степан Дольник рассказал. Верста Коломенская. Мужик под два метра, приковылял с Лаврушкой за компанию да умер через месяц. Но до этого успел порассказать о спутнике.
В тридцатые, в годы террора, в церкви сменилось несколько настоятелей. Батюшка Гапон однажды услышал, как Лаврушка насвистывал себе что-то под нос.
– Складно свистишь, Лавр. Слух-то есть у тебя. Молодец.
Лаврушка улыбался беззубым ртом. Брови его поднялись, как две речные излучины, а щёки запылали багрянцем. Лаврушка заволновался, шамкая пустыми челюстями и суча ногами от счастья. Глаза его загорелись, лучистые, праведные. Лаврушка не разговаривал, может, не хотел, а, может, и правда, был нём как щука.
– Звонарём хочешь быть? – Гапон улыбнулся и хлопнул Лавра по плечу. – Давай, бродяга, полезай.
– Мгмгхх, – ответил бессвязно новый звонарь и полез наверх.
Колокольня в селе была невысокая. Метров десять. Зато красивая и стройная, как молодка. Недавно её побелили совсем. Уж очень хороша она была. Лаврушка звонил с утра, в обедний час, да вечером пару лихих ударов сельчане точно слыхивали. Лаврушка задумчивый и гордый стоял, держась за язык колокола, слушая пронзительный вихрь серебристого дрожащего эха. А всего колоколов, всего их было девять. Лавруха всем пораздавал имена. Самый большой звался Фомой Долдоном. Потом значился – Гриня Бидон. И дальше по списку: Влас, Никодим, Лашка-Грузин, Будень, Зорька, Гудок и самый маленький из братьев, получивший имя – Полушка. Как только солнце устремлялось ввысь, поднимаясь от горизонта, звонарь уже был на посту. Он щурился от щекастого, оранжевого света, чихая и утирая сопливый нос. Лаврушка был счастлив. Порой он смотрел на тяжёлые пододеяльники туч и, думая свою думу, брался за грудь. За левую её сторону. Может, болело сердце, а может, воспоминания о былом рвались ворохом горящего костра.
Лицо у Лаврухи было мощное, скуластое. Его надбровные дуги свисали над глазами, как подковы грузового мерина. Нос торчал мясистый, с дырами оспин. Губы, плотно сжатые, синие от холода, иногда побуждаемые шёпотом, отворялись тяжело. Вихры свисали на плечи. Борода придавала Лаврушке свирепый вид, если бы не глаза. В зрачках Лавра было что-то такое, о чём можно было бы сказывать книги. В них лучилась такая прихоть и доброта, что если человек заглядывал в них, то и оставался там навсегда, получая порцию незримого блага. Такой был Лавруха.
Так и жили, пока не грянула война. Страшная, она снизошла на село, будто туча саранчи. И вот однажды Лавруха сквозь сон почувствовал