– Да называй хоть горшком… Ну скажи, какой народ на свете не обзавели кличкой? Русские украинцев называют хохлами, те их кацапами. Поляки – пшеки, негры – «негативы, «рубероиды». Итальянцы – макаронники, французы – лягушатники, немцы – боши, американцы – гринго, янки… Почему, говоришь, пиндосы? Вот, кстати, вспомнил, сами греки часто говорят шутейно: «Ехал пиндос на паре колес…» Понимаешь, когда у них спрашивали, какая в Греции самая высокая гора, а, может, самая знаменитая, он твердили: «Пиндос! Пиндос!»
– Интересно, – опять раздумчиво говорит он и смотрит в небо. Оно просыхает после дождя, как голубая рубаха, надутая ярым, от самой земли, ветром. Кое-где еще толкутся на месте обрывки туч, сизые, темные, напоминающие пятна от пота на той же огромной, купольно выдутой рубахе. В воздухе странная смесь запахов. Коктейль, в котором смешались пресная сырость дождя, соль моря и травяная, с обрывов, сыть. Почему-то всегда после летнего дождя мне кажется, что от мокрой травы исходит сытный, как от коровы, пережевывающей жвачку, запах.
На пляже почти никого. Охотников поваляться на влажном песке не отыскалось. А нам нравится. Это ведь не раскалённая сковородка, коей берег становится уже после десяти утра. Песок, ему ещё сохнуть и сохнуть, холодит наши грудь и живот, плечи и бока, спину пригревает сверху пока еще робкое, но уже отряхнувшееся, как дворняжка после ливня, солнце.
Орест, мой новый, с самого, представьте, утра, знакомый, который приехал сюда, на Азов из Львова, теперь уже смотрит не в небо, а на меня. Знаю, почему. Много раз уже ловил подобные взгляды. Пытается, тужится, как и другие, поймать, схватить некий якобы лежащий на мне отсвет, отблеск, отзвук. Он наверняка уверен, что я, со своими десятью пальцами на руках и десятью пальцами на ногах, с черными, в крупный завиток волосами на голове, носом с легкой горбинкой, темными карими, выдающими некое подобие ума глазами, я, грешный, неприметный, невыдающийся – хоть какое, но вместилище этих трёх «от», ну, может, двух, на худой конец, одного. Он хочет, он надеется увидеть во мне что-то (крохотку, капельку, брызгу) от Аристотеля, Эпаминонда, Одиссея, Сократа, Алкивиада, Солона, Диогена, Александра Македонского, ну хотя бы от одного из его воинов, протопавшего в ременных своих сандалиях от Диона до Гиндукуша, или от тех трехсот Леонидовых спартанцев, намертво заперших Фермопилы, в этот ряд, что у него сейчас перед глазами, встанет даже злополучный нехорошка Герострат – тоже все-таки сын древнего народа. Конечно, мне лестно такое внимание, но, боюсь, вынужден буду его разочаровать. Что, что, скажите на милость, оставалось во мне от голубоглазых пелазгов, которые, бедняжки, смешались с суровыми дорическими племенами, после чего и возникли эллины, те самые, что накарябали на каменных скрижалях – «граикос». Сколько чужих кровей с тех пор приняли их древние вены, ведомо одним лишь ушедшим в бессрочный отпуск богам Олимпа. Говорят, древние греки были рыжими, то бишь, светловолосыми. Нынче ж блондинистый эллин вызывает подозрение, грек просто должен, обязан быть жгучим, как майский жук, брюнетом! Все это быстро, как звук выстрела, отдается в моей курчавой башке, и я радуюсь, что хоть здесь-то я Ореста наверняка не подведу – черномаз на все сто процентов и если бы мне довелось лет двадцать назад съездить в лужковскую Москву, я был бы немедленно принят за «лицо кавказской национальности» со всеми вытекавщими отсюда последствиями. Что касается остального, то мой новый приятель может себя не насиловать. Я не Аристофан, не Анаксимандр и даже не рядовой гоплит, кто стоял рядом с царем Леонидом, запирая узкое, как горлышко амфоры, ущелье перед полчищами персов, я, пусть и загорел, как собака, не аргонавт из команды Ясона, а всего-навсего киевский инженер-обувщик, оставшийся на данный момент без работы, ибо наша фабрика, делавшая солдатские кирзачи и страшненькие комнатные тапочки, благополучно и тихо гробанулась, почему я и приехал на время сюда, на Азовское море в пустой отцовский дом.
– Ну как, – спрашиваю я сочувственно, – маловато сходства?
Он умный парень, и зубы у него тоже острые, как у белки – как минут пять назад и я, он сходу разгрызает этот странный (какое такое сходство?) вопросик.
– Да нет, что-то есть, – успокоительно говорит он, – вернее, что-то осталось.
– Ты, батенька, дипломат. «Что-то» – ну такое неопределенное слово. Почти что ничего.
– Внешность, – смеется Орест. – В профиль, да, пожалуй, и анфас вполне сойдёшь за какого-нибудь античного деятеля. Особенно если глаза сделать пустыми, незрячими.
– Маловато, – искренне огорчаюсь я. – Внешность – это оболочка. Но не более.
– Ладно, – Орест опять лыбится. – Не хотел тебе льстить, но придётся. У тебя ведь глаза, не в пример Периклу, зрячие, и в них светится философический ум. Каждый грек немножко стихийный философ, верно?
– Пожалуй, – соглашаюсь. – Среди нашего брата порядком таких, кого хлебом не корми, а дай пофилософствовать. Особенно за стаканом вина. Впрочем, подобных доморощенных любомудров через край среди каждого народа.
Мы закуриваем. Орест – «Кэмэл», я – синий «Бонд». Солнце из тускловатого затерханного