– Знаешь что, возьми себя в руки, наконец. Что, я тебя еще и утешать должна? А то давай, я тебе изменю, может, тогда страдать перестанешь.
И Марина выскочила из спальни, хлопнув дверью, а Лёшка в ярости разбил зеркало, запустив в него будильником. Но уж лучше ярость, чем вечное уныние. И как тогда, в первый день, Марина металась по кухне в поисках ножа, так и теперь она металась – искала себе хоть что-то в помощь – и не находила. Здесь, в городе, было так мало помощников: худосочные, еле живые деревья не спасали, лунный свет бесполезно лился в душу, не очищая, и даже уличная кошка шарахнулась от нее, как от прокаженной.
Однажды Марина зашла в церковь. Служба еще не началась, почти никого не было в храме. Две черные женщины за прилавком с образками и крестиками о чем-то раздраженно переговаривались, но, завидев Марину, примолкли. Купила свечи, расставила, как могла, подождала – но ни один образ не откликнулся на ее немой призыв. Спаситель смотрел строго, Богородица – печально. Слов молитвы она не помнила, стояла просто так: попыталась настроить душу и снова погрузиться в то облако светлой любви, которое накрыло ее когда-то в Кологривском храме, когда она второй раз поехала в Лёшкину деревню. Леший не хотел брать Марину с собой – именно там, в Афанасьево, она и прыгнула в омут реки Кенжи. Но Марина чувствовала, что ей нужно вернуться к омуту – чтобы вырваться из него навсегда…
Маленькая старушка ходила у нее за спиной, собирая огарки свечей, прошел молодой дьякон, помахивая паникадилом, громко заговорили женщины, пришедшие подавать записки, другая старушка заворчала у нее за спиной:
– Ишь, стоит и лба не перекрестит! Ходют, басурманки, платка не повяжут!
Марина вздохнула и пошла к выходу: «Басурманка я, басурманка. Вот зачем Богу нужно, чтобы непременно в платке? Зачем?» Она присела тут же, в сквере, на скамейку. Долго сидела, размышляла, рассеянно гоняя кончиком туфельки камушек – вспоминала последнюю поездку в Афанасьево, Кологривскую церковь, икону «Утоли моя печали» и отца Арсения, который помог ей разобраться в собственной душе, окончательно простить себя за смерть Дымарика и обрести понимание своего предназначения.
Подбежал голубь – смотрел то на нее, то на камушек, поворачивая голову набок. Потом прилетели два воробья. Марина порылась в сумке, нашла обломок печенья в бумажной салфетке – откуда он взялся? – стала крошить птицам. Голубь семенил на красных лапках, а шустрые воробьи успевали подлетать раньше, набрасывались на крошки.
Марина вдруг вспомнила, сколько раз сидела так в парке на Фрунзенской, поджидая Дымарика: «Надо же, как будто не со мной это было! Его жена нас там увидела, а мы и не знали. Или он знал, только мне не говорил? Как я могла в такой лжи жить! А ведь Светлана простила Дымарика и меня простила. А сколько лет она жила с этой тяжестью, с этой болью!..»