– Я молюсь, отец Сергий.
Крестились усердно. Пели вслед за отцом Николаем: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым!» В толпе стоял весь Русскiй Мiръ, что Господней волей переселился сюда из расстрелянной, погибшей России. Здесь стояли и молились актриса Дина Кирова и ее муж, князь Федор Касаткин-Ростовский; Дина недавно открыла в Париже «Интимный театр», и даже публику собирала, и шли люди, даром что спектакли на русском языке ставились, а актеров – раз, два и обчелся! Молился, втыкая щепоть в лоб и плечи, бывший волжский грузчик Левка Гужевой, ставший в Париже режиссером синема Львом Головихиным. Молился, на колени вставал тощий легкий летний зонтик, соломенная шляпа-сомбреро, повеса и франт Олег Кривуля – ветром судьбы его в Париж занесло еще до революции, да так тут и остался, да не сделал карьеры, и так прошамберничал, прокутил-прожег золотое жизни времячко, да и ну его совсем, а как прекрасно быть бродягой, авантюрьером, вечно жить на чердаках да в подвалах, питаться вместе с клошарами на благотворительных храмовых обедах: свобода, свобода дороже всего!
Истово молился великий певец Прохор Шевардин: он от красного террора из Питера еле ноги унес со второю семьей, и Париж ему домом стал, да вот только родиной не станет никогда. Пел Шевардин в лучших оперных театрах Европы и Нового Света, летал с гастролями и в Пекин, и в Токио, и в Шанхай, и в Каир, и в Буэнос-Айрес, и в Монтевидео, весь мир повидал, – а найдет тоска, и стеснит горло, и закроет широкое лицо широкой, мужицкой рукой, и так сидит за неприбранным столом, и тихо, тихо поет: «Ах ты, степь моя-а-а-а-а… Степь привольна-а-а-а-я!.. Широко ты, ма-а-атушка… расстила-ла-ся-а-а-а!» Бисер слез сыплет из-под руки. Домашние сидят, не шелохнутся. Прохор допоет – и лицом в скатерть: зарыдает так, будто вулкан горячую лаву выплеснет на чашки, ложки серебряные, приборы мейссенского фарфора. Что слава и богатство, когда Родины нет?
Молилась, крестилась в толпе прихожан и толстая Танька Родионова, торговка с харьковского рынка; она до Франции добралась кое-как – бежала по льду Финского залива с полуживым, раны кровью под бинтами сочились, поручиком Усольцевым, Усольцев умер в Гельсингфорсе, Танька вдосталь наработалась портовой шлюхой и в Турку, и в Стокгольме, и в Гамбурге, по-немецки балакать выучилась, под кого только не ложилась, и под генералов, и под жонглеров, и под метрдотелей, о, это было самое выгодное спанье: и стол, и кров. Последний любовник сделал ей паспорт на имя немки Татьяны Шиллер. «Почему у вас русское имя?» – спросили ее на границе. «Моя добрая муттер обожала русского поэта Александра Пушкина! – гордо ответила Танька. – Она назвала меня в честь Татьяны из поэмы, о, как это, „Эуген Онэгин“!» А-а, Пуськин, Пуськин, закивали головами французские пограничные чиновники, да, знаем, шарман, сюперб! И пустили Таньку во Францию.
И,