Случилось это, полагаю, без всякого преднамеренного коварства и умысла со стороны Софроиия. По крайнему моему разумению, подобное подчинение слабейшего сильнейшему так же неизбежно должно совершиться, как погибель мухи, попавшей в миску со сметаною: без борьбы, по самовольному вкусу и непреодолимому влечению.
После первых приветствий отец спросил:
– Ты давно ли овдовел?
– Два года.
– Молодая жена была?
– Молодая.
– Э-э! такова-то жизнь наша человеческая! Злак полей – больше ничего!
Софроний кивнул головой в знак согласия.
– Больше ничего! – повторил отец со вздохом. – А вы с нею хорошо жили?
– Хорошо.
– Ну, что ж делать! Воля господня. Он дал, он и взял! Ты не унывай. Господь испытывает, кого любит, – внушительно сказал отец, облокотись своими тонкими, малосильными руками на стол и глядя слабыми, тусклыми глазами на пышущего здоровьем и мощию гостя. – Вот ты, бог даст, устроишься, заведешь себе огород… Вот ты пока примись да его оплети, а то забор-то совсем повалился. Покойник Данило слаб был, ни на какие работы не способен, ну и все пришло в запустенье, а ты теперь…
– Я прежде всего хочу себе хижку поставить, – сказал Софроний.
– Что? – спросил отец с изумлением.
– Хижку поставить. Жить негде.
– Отец Еремей приказал тебе с пономарем жить.
– На что ж мне с пономарем жить. Пономарь сам по себе, а я сам по себе.
– Что ж тебе пономарь, не по нраву, что ли?
– Отчего не по нраву: пономарь как пономарь.
– Так чего ж ты жить с ним сомневаешься?
– А слыхали вы, отец дьякон, присказку, как еж в раю в гостях был? Выжил год, да и ушел под лопух: нет, говорит, лучше, как под своим лопухом, – хочу в клубок свернусь, хочу лапки протяну!
Отец засмеялся. Я даже заметил, что мать, сидевшая поодаль от них за работою, слегка улыбнулась и после этого несколько раз глянула на гостя с удовольствием.
– Что правда, то правда, – сказал отец. – Да что ж поделаешь? По одежке протягивай ножки: коли есть где, во всю длину, а негде – подожми.
– Я своих не вытягиваю, куда не надо. Есть дьячковское положение,[1] – я только того и хочу. Отдай он мне мой сбор – и конец! С этим делом надо поспешить; пора теперь самая для построек: сухо, тепло.
– Ну, уж этого я не знаю! – сказал отец, опуская глаза в землю, потирая руки и притворно впадая в рассеянную задумчивость, что всегда бывало у него признаком смущения и тревоги. – Не знаю, не знаю…
– Сбор собрали сейчас же после пожару, стало быть…
– Не знаю! Не знаю! – несколько поспешно, но с той же рассеянной задумчивостью повторял отец.
– Вы напрасно, отец дьякон, опасаетесь со мной об этом говорить, – оказал Софроний.
Отец встрепенулся, как подстреленный; рассеянная задумчивость слетела с него, как спугнутая птица.
– Не мое дело! – проговорил он в тревоге. – Не мое дело! Я тут ни при чем!
– Это-то