Но не погиб, не запил.
И вот за века четверть,
В борьбе, в огоне, в аврале,
Меня не взяли черти,
Как бы они ни брали.
Я уцелел.
Я одолел.
Я – к старости – повеселел.
В упомянутой уже книге Илья Эренбург, вспоминая о Слуцком, пишет: «…Никогда прежде я не думал, что смогу разговаривать с человеком, который на тридцать лет моложе меня, как со своим сверстником».
Всё никак не оторвусь от сравнения Слуцкого и Багрицкого.
И тот и другой часто объяснялись в любви к русской литературе.
Багрицкий писал:
Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронёс,
Я с Пушкиным шатался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос.
Нетрудно заметить, что стихи эти слабы и плоски. Пушкин к политике не приспосабливается. К тому же ни под Перекопом, ни на Урале, ни даже просто в окопах Багрицкий никогда не был. Это всё не из его жизни, а просто не очень искренняя романтическая риторика.
А теперь Слуцкий:
Романы из школьной программы,
На ваших страницах гощу.
Я все лагеря и погромы
За эти романы прощу.
Не курский, не псковский, не тульский,
Не лезущий в вашу родню,
Ваш пламень – неяркий и тусклый —
Я всё-таки в сердце храню.
Не молью побитая совесть,
А Пушкина твёрдая повесть,
А Чехова честный рассказ
Меня удержали не раз.
А если я струсил и сдался,
А если пошёл на обман,
Я, значит, не крепко держался
За старый и добрый роман.
Вы родина самым безродным,
Вы самым бездомным нора.
И вашим листкам благородным
Кричу троекратно «ура!»
С пролога и до эпилога
Вы мне и нора и берлога,
И, кроме старинных томов,
Иных мне не надо домов.
На эту тему стихов у Бориса множество.
А эти могучие, ритмически точные в его стихе «Когда русская проза пошла в лагеря»:
А хорей мне за пайку
Заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была,
Как ночной разговор,
Как Печора и Лена – текучей…
Слуцкий умирал тяжело, долго. Никого не хотел видеть. Терял память, сознание. Совсем не так, как недавно умер Бродский – во сне, что, впрочем, оспаривает В. Соловьёв.
Однажды мы, не сговариваясь, прибежали к Лёве Лившицу. В этот день он возвратился в Харьков, домой, после лагерного срока. Было это в 1954 году. Лёву мы не застали. К дверям была приколота записка: «Скоро буду», написанная хорошо нам знакомым Лёвиным почерком.
Мы сели на ступеньки перед домом и долго говорили о Лёве, о его «стукачах», которых мы тоже хорошо знали. Их имена были довольно скоро расшифрованы.
О Лёве рассказ отдельный. Он был моим ближайшим другом. Он был моим учителем.