Наташа затыкала уши и видела только разинутый, оскаленный рот толстухи.
– Мама, ну почему ты молчишь, – плакала потом. – Почему не можешь накричать на неё, чтобы она боялась? Ненавижу-у-у…
Мать, худенькая, болезненная женщина, долго гладила её вздрагивающие плечи и тихо успокаивала:
– Милая, не надо… Я ведь – женщина. Я вольная птица – вспорхнула и улетела. А сердце и так в шрамах, зачем же ещё один, расплата – за что?
Так же тихо, улыбаясь, говорила она и с приходившим изредка к ним Наташиным отцом, а когда он, никогда не теряющий голову, произносил заготовленные фразы отретушированным голосом и уходил, она повторяла: «Всё пройдёт, даст Бог! Или уже прошло…»
И склеенный Наташей сказочный бумажный домик, последнее пристанище надежды («Здесь мы будем жить втроём: мама, папа и я»), сминался в бесформенный комочек – ну почему, почему, мама?
Кто скажет, где оно, место на этой планете для двоих, изучивших друг друга от макушки до пяток, не принявших и не понявших чужой сути и завязших в непонимании, как в болоте? Столько лет говорить на разных языках…
И селилась в детском сердечке печаль, чёрным мягким котёнком сворачивалась в клубок.
– Что ж, нам всем нужны какие-то подпорки и подставки, – будто оправдываясь, приговаривала мама, пряча тоненькую пачечку денег (подачка! – презрительно думала Наташа). – Да-да, чтоб гордость не рухнула и не придавила бы своей тяжестью нашу совесть. Да и у кого она, доченька, чиста? Чуть копни, а на дне души хлопья, как та свалявшаяся пыль под диваном, где давно не мыли пол.
– Не осуждай… – добавляла мягко, а по ночам Наташа, чувствуя, как от сердца отваливается маленький кусочек, слышала, что мама плачет. Наверное, именно тогда она поняла: можно произносить сколько угодно клятв в вечной любви, но если в один прекрасный день ей выставят счет, то… то…
Задыхаясь от детского своего максимализма, Наташа мысленно уходила, не возвращалась, навсегда, навеки, гордо… Она… Вот – завесила бы в доме все зеркала. В знак траура по умершей любви.
…Валентина, шмыгая носом и причитая, накинула на зеркало простыню. Слёзы ручьем лились из её припухших глаз, она вытирала их тыльной стороной ладони, забывая, что в кулаке держала скомканный платочек, громко вскрикивала и, хватаясь за голову, мотала ею из стороны в сторону с такой силой, что, казалось, сейчас просто оторвёт.
Вместо вечного засаленного халата на ней было вполне приличное чёрное платье, седые космы она прибрала и заколола простеньким пластмассовым гребнем, на раздутые венозные ноги натянула чулки в резинку, которые хранила ещё с нэповских времен. Она то застывала громоздким изваянием у кровати, то раскачивалась из стороны в сторону и выла: «Ой, да на кого ж ты нас покинула, подруженька дорогая!» так жутко, словно умершая Наташина мама приходилась ей единственным дорогим человеком, а не соседкой,