Плотника Иосифа, – только что Мирьям обручилась ему, – белый, с плоскою крышею, домик, игральная косточка, белел на самом верху горы, выше всех других домов, последний, точно в самом небе, где ласточки кружились весь день, да остро-круглый, как веретено, кипарис чернел один, рядом с белой стеной, на голубом небе, тоже последний, выше всех, как единственный друг на земле. Узкая-узкая, крутая улочка-лесенка в сто пятьдесят ступеней, неровных и скользких, так что ногу можно было сломать, вела от единственного источника, в нижней части города, к домику Иосифа.[216]
Дважды в день, утром и вечером, ходила Мирьям за водой вниз, и так была сильна, что, когда подымалась, то на последней, верхней ступени, смуглая грудь ее, уже высокая, дышала почти ровно; и так ловка, что рукой не поддержанный, глиняный, полный воды, кувшин на голове ее, покрытой домотканым, козьей шерсти, синим платком, не шелохнул; и так смела, что ночью, на горе одна, искала в колючем терновнике пропавшей овцы, не боясь ни волков, ни молодых пастухов идумейских, ни даже римского воина, Пантеры, развратника, разбойника, всех Назаретcких девушек страшилища, а все оружие – только острый сук в руке, да молитва в сердце.[217]
В розово-смуглом, как цвет миндаля в весенних сумерках, детски-округлом лице ее, черны были, как ночь, ясны, как звезды, огромные, точно широко раскрытые от удивления, как у маленьких детей, глаза. Добрые люди смотрели в них, как в небо, а злые – как в преисподнюю.
«Очень хорошо», – говорил Господь, при каждом дне творения. – «А это лучше всего», – сказал, когда создал Еву, Матерь Жизни, из ребра Адамова, и поцеловал, еще сонную, сначала в лоб, как Отец, потом в глаза, как брат, и, наконец, в уста, как жених. Это «глупое сказание глупых и нечестивых еретиков, минимов», вспомнил рабби Элиезер, Бэн-Иосия, книжник иерусалимский, очень старый и строгий, никогда не подымавший глаз на женщин, взглянув однажды на Мирьям нечаянно. «Может быть, и глупые мудры бывают, – подумал он. – Не о такой ли сказано: Семя Жены сотрет главу Змия?» Так подумал рабби Элиезер, Бэн-Иосия, потому что был святой человек и видел то, чего другие люди не видели, – как все еще горят на лице Мирьям три поцелуя Господни: солнечный – на смуглом челе, звездный – в очах, самый же огненный, углем рдеющий, – на девственно-детских устах.
Много у Мирьям было завистниц. Девушки Назаретcкие, приходя с кувшинами к источнику или к водопойной колоде, с овцами и козами, только о ней и болтали.
– Этаких глазищ и даром бы я не взяла; – точно окна в обгорелом доме. Престрашные, как у бесноватой!
– А ты что думала? Этим летом, как пасла овец на Фаворе, взобралась, ночью, на самую верхушку горы, да что-то увидела такое, что пала на землю, как мертвая; утром нашли пастухи. Бес-то в нее тогда и вошел, и глаза с тех пор такие стали…
Заговорили о женихах, ею отвергнутых; заспорили так, что чуть не подрались; не могли согласиться, может быть, потому, что не знали, был ли у нее жених.
– Иосиф-то, плотник, ей на что, старый вдовец, бедный, да еще с детьми, вот чего я в толк не возьму! – сказала одна, когда надоели наконец женихи.
– Очень