В 67 ему снова пришлось начинать с нуля. Оказавшись «лишенцем» и эмигрантом, он сохранил имя, семью, но остался без театра, друзей и своей публики. Затосковал, начал писать книгу. Видимо, все-таки решил подводить итоги.
В 72 удивился. Ему возвратили все – театр и гражданство, дом и зрителя, недавно закрытых «Годунова», «Высоцкого» и даже похороненного двадцать лет назад «Кузькина». К 25-летию Таганки он выпустил «Маленькие трагедии» Пушкина, пронзительно восславив дар, что со злодейством несовместен.
В 72 он заметно повеселел. Делился впечатлениями о капитализме, в который нырнул раньше нас, убеждал всех, что перестройку надо начать с себя, цитировал булгаковского Преображенского (разруха начинается в головах: с того, что на лестнице пропадают галоши). Одним из первых, кстати, заметил, что «строить трудно, а разваливать очень легко».
В 75 был потрясен. Пережил актерский бунт, уход части труппы, «борьбу за недвижимость», нашествие желтой прессы. Растерянным был, но недолго, а после долго выглядел взбешенным. До Таганки уже поделился МХАТ, раскололся Театр Ермоловой. Вместе с Таганкой распадалась страна, в которую
Любимов вернулся. Время вдруг от него отвернулось. В то, что он сохранит свой дом, в тот момент не верил никто.
Это красивая фраза: «В России надо жить долго». Можно успеть насладиться плодами труда, признанием, славой, любовью, почетом. Но в реальности фраза значила и другое: жить после легенды, терять друзей и собеседников, узнавать одиночество, видеть толпу дилетантов, понимать, что мир идиотичен по-прежнему и опять никто не хочет меняться.
В 75 его дружно принялись «хоронить». Писали: «Прощай, Таганка!», «золотая легенда театра кончена». Те, кто помнил лучшие годы, предъявляли Любимову счет за то, что он не может быть прежним. Те, кто явился после легенды, утверждали, что он именно прежний. Лениво изумлялись, что все еще жив, опять повторяется, но не повторяет своих шедевров. «Мы вас любим, но прошлого, а нынешнего мы вас ненавидим». Услышать такое и устоять не смог бы никто. Но Любимов в 75 устоял.
А в 80 стал вдруг необычайно красив и спокоен. Заперся в своем старом зале с теми, кто продолжал ему верить, и с новой командой учеников. Все-таки вспомнил о возрасте, но только потому, что «должен оставить свое хозяйство в каком-то порядке… в нашей беспорядочной стране». С головой ушел в работу, выпускал по два, а то и по три спектакля в сезон. Твердил, что в этой стране можно только работать, все остальное бессмысленно. В 81 сделал «Марата/ Сада» П. Вайса. Спектакль признали одним из лучших в сезоне и «левые», и «правые», и «красные», и «белые». Но ему это было уже все равно. Он ставил для себя, потому что не мог не ставить. На самом деле, для режиссуры это и есть самое главное побуждение.
В 85 он замечательно хулиганил с «Онегиным» и всерьез погружался в «поток вечности» «Фауста». В 90 предложил театру провальсировать Грибоедова и подчеркнул в Чацком его трезвое резонерство.