Крепко глянулась мне девка. Наша была, с-под Туруханску. Муж ейный с тайги не вернулся, дак она рада была новой семье-то!
Я к йим в зиму с путика наезжал. То обогреться, то спроста. В избе все на свой лад у ей. И чисто так, прибрано. Ну – баба! А едешь по тундре – сдалека хлебный дух слыхать – Манюшка пироги печет!
Я, дурень старой, думал, вота сложилось у Артема. Ан н-нет! В середь мая приходит она к мине: дедушко, билет взяла, помоги чемодан, я тяжелая!
Тут я, пра слово, навсе онемел.
– Че ж ты, грю, дура, прости, Создатель, за слово, от мужика бежишь, раз в тягости?
– Ох, дура, – шмырчит, – ох, дура, – да пала ко мне, да в голос: – Не было мужа и такого не надо! Не хочу, чтобы у дитя моего такой отец был!
– Да чем жа, грю, он хуже других-то?
– Ой, хуже, – шмырчит, – дедушко, ой, хуже! Расстрельной он! Зеков стрелял, которых по суду к вышке. Сам напросился! Всю Россию так-то объездил! А потом, когда пошла перестройка эта перетряска, ктой-то ему сказал, сам ли дошел, что не все по расстрельной статье йшли. Которые вовсе невинны. За одного, говорил, Чикатилу, четырех человек зазря грохнули! Ну, так он бросил, уволился. Так хоть бы уж молчал! Так нет! Браги своей выпьет кружку-другу – и начинат рассказывать. Да кому? Бабе! А я потом не усну – мерещится!
– И как подумаю, что ненормальный он, самашечий, что который в себе-то мужик, не пойдет на зарплату таку – людей стрелять! Да что болезнь его могет на дитя перекинуться, скушно мне делается, дедушко, хоть в петлю!
– Не верь, дочка, грю, не стреляют щас, а на рудники! Мушшын не знашь? Каждой на свой лад хвастат, да иной меру не знат!
А она:
– Нет, дедушко, правда! Через то и мучается, и пьет через то! И уж так-то напивается браги своей, так-то напивается, хуже как с водки, и рвет его аж черной желчью, а все не бросит!
Не могу больше! Еслив не возвернусь к матери, – сгину тута и дитя мое сгинет.
Но не бегу. Сказала ему. "Ладно!" – и денег дал. А провожать, грит, не пойду, сама как знашь! Смолчала, что в тягости я…
Н-ну, дела-a! Проводил, перекрестил, в самолет посадил. Вертаюсь в общагу. Нашел его.
– Че, правда, че ли?
Посмотрел так.
– Правда, грит.
– Заставляли, че ли?
– Нет, сам.
– Тады плохая дела. Отпуск щас у тибя. Ты на «материке» по церквам походи. Попа себе высмотри. Да не абы какого, а какой глянется, молодой ли, старой. Исповедуйся. Надоть, штобы Бог простил. Таку-то тяжесть на душе носить – навсе свихнуться. Ще парни не знают. С тобой никто исть-пить не станет, ни рядом не сядет!
Ладно. Возвертается он с отпуску – никакой бабы рядом нету, и от миня нос воротит. Ну – молчу.
А об начало сезона заехал к нему.
– Да ты ходил ли к попу-то?
– А ну их, грит, долгогривых! Разве обскажешь кому, что в душе у меня?
– Да поп-то, грю, ни при чем, только посередник он, надоть, чтоб Создатель простил грех твой!
Крепко я тады